успел спросить его: почему маляры врут? Он ушёл домой, взял книгу и сел у окна, — тотчас же на улице снова явился Розанов с метлою в руках, начал сметать сор и пыль из-под окон своего дома к середине улицы. Маляр крикнул:
— Эй, почтенный! Ты напрасно затеял пылить, работу портишь мне.
Не отвечая, Розанов пылил. Миронов понял, что он делает это нарочно, назло, огорчился, ушёл в сад и сел там на траву под старой яблоней.
«Не выдаст он дочь за меня. Зачем я начал красить дом?»
Он слышал, что на улице маляр ругается с Розановым, следовало бы остановить маляра, но обессиливали скучные, серые думы о людях, которые так странно мешают друг другу жить, и Миронов просидел в саду до ужина.
Ночью, душной и безмолвной, ему не спалось. Раздражающе ярко светила луна, лаяли и выли собаки. На полу лежал желтоватый квадрат, и в нём чётко рисовались тени переплёта рамы окна. Вдруг в пятне света явились ещё три тёмные полосы, потом его покрыла тень человека, как будто по воздуху проплыл фонарщик с лестницей на плече. Вот — ясно слышен шорох, скрип дерева. Миронов сбросил с себя простыню, сел на постели, глядя в окно, перед окном стояла лестница, очевидно, забытая маляром, и кто-то хочет утащить её. Миронов вскочил, осторожно открыл окно, взглянул вверх, — на верху лестницы прилепился человек, видно было его босые ноги; тогда Миронов, немного испуганный, но больше удивлённый, бесшумно вылез из окна на улицу.
Ярко освещённый луною, на лестнице стоял человек и, макая коротенькую кисть в деревянное ведёрко, висевшее на поясе у него, торопливо мазал вокруг слухового окна.
— Это — кто? — негромко спросил Миронов.
Необъяснимо легко человек соскользнул с лестницы, а его ведёрко выплеснуло на стену дома и окно тёмную жидкость; в воздухе растёкся крепкий запах дёгтя; схватив лестницу, человек отбежал прочь, но Миронов уже узнал его, — это столяр Каллистрат.
Миронов вышел на середину улицы и сквозь серебристую пыль лунного света прочитал над слуховым окном неясные, хотя крупные буквы:
«Дом».
От каждой буквы тянулись книзу тёмные потоки дёгтя, и было отчётливо слышно: шлёпаются о землю его тяжёлые капли. Столяр, держа лестницу на плече, стоял в шагах двадцати у ворот своего дома, хорошо было видно медный клин его бородки и чёрный венчик на светлых волосах, на лбу.
— Послушайте, — зачем вы это сделали?
Столяр не ответил, не пошевелился.
— Удивительно! То сметаной пачкаете вы, то — дёгтем…
Столяр засмеялся. Миронову показалось, что и смех его удивителен, что-то среднее между кудахтанием курицы и лаем щенка, — нехороший смех, от него всё стало ещё более непонятно, обидно. Тусклые стёкла окон блестят, как лёд, а воздух до того горяч, что как будто даже светится. И всё похоже на неприятный сон.
— Драться со мной — не пробуй, я тебя побью, — вдруг звонко сказал столяр.
— Да я и не хочу драться, — пробормотал Миронов, идя к воротам дома; столяр, приставив лестницу к забору, медленно пошёл вслед за ним.
— Что ж, рассердился ты на меня?
Звонкий голос столяра прозвучал ново и знакомо; так иногда говорил отец, соединяя в словах ласку и строгость.
— Нет, я не сержусь, но всё-таки… Зачем портить?
Столяр подошёл вплоть и ударил ладонью по плечу Миронова, рука у него была лёгкая, как птичье крыло.
— Не обижайся! Я тебе всё это поправлю. Дёготь к маслу не пристал, течёт. Это я плохо придумал, надо было сажу на керосине развести, тогда бы…
— Да — зачем же?
— Конечно — для забавы. Смешно ты придумал, — никто не красит домов такой краской.
Столяр вдруг закусил нижнюю губу, резко взмахнул головою и, прищурив глаза, вопросительно стал смотреть в небо, видимо, обдумывая что-то. Достал из кармана деревянную папиросницу, зажёг спичку, закурил папиросу и бросил спичку вверх так ловко, что огонёк, не угасая, описал в воздухе трепетную дугу. Затем он надавил ладонью плечо Миронова, этим заставил его сесть на скамью у ворот, сел и сам рядом, говоря поучительно, с насмешкой.
— Я твой расчёт понимаю — отличиться хочешь от людей. Думаешь, что если ты свободный сирота, так можешь чудить? Это ты, Миронов, оставь; чудить умеют только двое: я да чёрт, а ты ещё нашему богу — бя!
— Какому богу? — угрюмо спросил Миронов.
— Обыкновенному, скука; бог — один, али ты забыл? — сказал столяр, усмехаясь. — Ты вот что сообрази: у тебя мать умирает, то есть — человек; все соседи, будто заинтересовались этим случаем, толкутся вокруг тебя, а я начал забор сметаной мазать, и все перебежали смотреть на меня, — понял?
— Ничего не понял, — ответил Миронов, недоумённо мотнув головой. — Это — ерунда какая-то…
— Значит — плох, коли не понял. А — ползёшь на первое место. Ерунду, сирота, тоже понимать надо. Можешь ты выдумать что-нибудь вроде сметаны? То-то! А я — испытанный, меня даже судом судили за выдумки мои. Я, бывало, налью керосину в почтовый ящик для писем, суну туда зажжённую спичку, письма-то и горят, а никто ничего не понимает. Даже в газете писали: отчего письма горят? От жарких чувств, пишите хладнокровно. Глупость, конечно, молодость, ночей не спишь, всё думаешь: как отличиться? Я и теперь люблю это — озадачить людей. Забавно, когда они спотыкаются на ходу. Всё будто бы просто, а — вдруг настигло непонятное…
Столяр подкрутил кончик усов, облизнул губы, прищурив правый глаз, посмотрел левым на луну и вздохнул:
— Светило, а вот собаки не любят.
Искоса наблюдая за острым, изменчивым лицом столяра, вслушиваясь в его речь, Миронов чувствовал противоречивые желания; хотелось о чём-то спрашивать этого человека и хотелось, сказав ему что-нибудь обидное, тотчас же уйти от него. Но он сказал:
— Может быть, собаки воображают, что это лиса.
— Неизвестно, что воображают собаки, — усмехаясь ответил столяр и снова заговорил поучительно, в чём-то упрекая, предостерегая от чего-то, становясь всё более непонятным. Хвастливая речь его подавляла Миронова, он чувствовал в ней нечто досадно общее с французской грамматикой, — слова как будто знакомы, а смысл их тёмен, неуловим. Свет луны плавил сумрак в листве вётел, листья поблескивали серебром, золотилась курчавая голова столяра, резко чернел венчик ремня на лбу его. Необыкновенны были зеленоватые глаза, насмешливые и хитрые, их острый блеск вызывал впечатление укола иглой. Человеку с такими глазами ни в чём нельзя верить. И, конечно, он издевается, его звонкий голос звучит явно фальшиво. Неожиданно для себя Миронов сказал, вздохнув:
— Вы точно сумасшедший.
— Да — ну? — воскликнул столяр.
— Что вы там написали?
— Спугнул ты меня, а хотел я написать вывеску: «Дом сумасшедшего». Хохотала бы завтра улица.
И вдруг ударив Миронова ладонью по колену, он серьёзно, деловито предложил:
— Вот что, Миронов, дай ты мне десять рублей…
Миронов сердито откачнулся от него.
— Погоди, погоди! Не прыгай, я — вещь придумал! Ты слушай: ты мне понравился. Другой бы орал, скандалил, а ты — ничего. Это, сирота, это, брат… ну, ладно! За это я желаю тебе услужить по такому расчёту: издёвка — не удалась, так я тебе удовольствие сделаю, — понял?
Теперь столяр говорил тише, без насмешки в глазах, а Миронов всё более уверенно твердил сам себе:
«Конечно, он сумасшедший, потому и озорник».
Это очень успокоило его, разрешив тяжкое недоумение; он улыбнулся, глядя на небо, слушая тихие слова:
— Куплю я красок и раскрашу тебе этот самый дом так, что все ахнут! Я давно хочу сделать что-нибудь такое, знаешь, чтобы все люди ахнули.
— Зачем же? — спросил Миронов, но столяр, должно быть, не слышал вопроса; накрутив медную бородку свою на палец, он дёргал её и говорил:
— Я тебе прямо скажу: я всё умею делать, а работать — не люблю, потому что по моему вкусу работать мне не приходится, на мой вкус нет желающих, — понял? Вот и дай ты мне развернуться.
— Хорошо, — сказал Миронов, сообразив, что, если отказать столяру, он ещё что-нибудь испортит.
Он заметил, что обещание дать денег как будто удивило столяра; отшатнувшись, Каллистрат смерил его странно вспыхнувшим взглядом, потом, поправляя ремень на голове, пробормотал:
— Ну — Миронов, это… Ладно! Не покаешься. Утром — зайду.
Вскочил, быстро пошёл прочь, но остановясь, точно запнувшись за что-то, сказал, протянув руку в воздухе:
— Вещь сделаю! Произведение души… Ахнут!
Его фигура с поразительной чёткостью вылепилась на голубоватом фоне реки и — вдруг — исчезла. Миронов вышел на середину улицы, посмотрел на залитый рыжеватой грязью ставень окна, прочитал ещё раз надпись «Дом» и, устало опустив голову, пошёл спать, напоминая себе:
«Сумасшедший… И — жулик, наверное…»
Рано утром кухарка разбудила Миронова:
— Столяр пришёл, денег просит.
— Значит — это не во сне…
Он дал старухе деньги и, снова засыпая, подумал:
«Следует подать жалобу на него…»
Мысль эта снова явилась у Миронова, когда он, идя на службу, увидал рыжеватые жирные потёки на светлой окраске; надпись «Дом» уже совершенно расплылась, и прочитать её было нельзя. Посмотрев, он опустил голову и быстро пошёл вниз по улице, чувствуя насмешливые улыбки встречных обывателей.
«Лиза, наверное, тоже смеётся… В Париже нет деревянных домов…»
А возвращаясь со службы около пяти часов вечера, он уже издали увидал против своего дома группу мальчишек, лестницу, приставленную к фасаду, какая-то жестянка ослепительно сияла на верхней её ступени, и, всунув ногу в слуховое окно, в воздухе качался, изгибался столяр. Размахивая тростью, Миронов подбежал к дому, закричал:
— Я запрещаю! К чёрту!
Мальчишки, встретив его радостным визгом, замолчали, отскочили к забору. Со зла у него шумело в голове, он смутно видел над собою сухое лицо столяра, его широко открытые, злые глаза и со стыдом чувствовал, что готов заплакать. А столяр как-то слишком ловко съехал с лестницы, толкнул его плечом и указал вверх кистью, красной на конце, похожей на зажжённую свечу.
— Чего кричишь? Разве плохо?
На синем треугольнике резко выделялась полукруглая дыра окна, рама из него была вынута, сбоку в окно заглядывало клетчатое, белое и жёлтое чудовище с красными плавниками, но без хвоста, с большим, выкатившимся красным глазом, белое кольцо окружало глаз. В морде чудовища было что-то общее с головою овцы, но больше оно напоминало рыбу. Притопывая ногою, столяр вполголоса объяснял:
— Их будет три, одна — с правой стороны, одна — сверху. А окно я распишу, как вентерь, и будто они в него лезут…
Рука столяра дрожала, он казался пьяным, но водкой от него не пахло, должно быть, её заглушал запах краски, — столяр очень перепачкался ею, даже на щеке у него масляно блестел