стискивая ему горло, мешало говорить, он задыхался, а сверху снова упал вопрос:
— Чего не хочешь?
— Вы — не смеете… я жаловаться буду!
— На меня? За что?
Спокойные вопросы ещё более раздражали; топая ногою, Миронов взвизгивал:
— Я не хочу, чтоб тут косили, рыли…
Легко, как птица, столяр спустился по воздуху в сад, схватил Миронова за плечо и, покачивая его, внушительно сказал:
— А ты — опомнись! С ума сошёл? Тебе работают даром, ты, неуч, благодарить должен, а ты…
Но Миронов уже и сам был смущён взрывом своего негодования, рука столяра точно воткнула его в землю и выдавила из него гнев. Он видел, что возчик, опираясь на лопату, ещё шире открыл свой рот и чего-то ожидает.
— Я — понимаю, — пробормотал он.
— Понимаешь, а — орёшь?
— Я, конечно, благодарю…
— То-то!
Столяр ткнул его пальцем в грудь, отошёл прочь к Артамону и стал строго говорить возчику:
— Сучки подвяжи, понял? Малину, которая посохла, — прочь!
«Действительно — работают даром», — сообразил Миронов и, в благодарность за труд, решил угостить этих людей.
Через полчаса он сидел с ними в кухне за столом, кипел самовар, блестела водка в графине, стояли тарелки с маринованными грибами, квашеной вилковой капустой, Артамон пил водку и чай, как телёнок молоко, много ел, противно чавкая, мычал и посапывал, а столяр, ловко вылавливая вилкой самые маленькие и красивые, скользкие грибы, брал рюмку двумя пальцами, смотрел водку на свет, прищуривая глаз, а выпив, морщился и говорил:
— Х-ха!
Нельзя было не заметить, что он всё делает как-то особенно легко, ловко и по-своему. Неприятный человек, но — интересный. И едва ли он сумасшедший. Нет, он — хитрый.
— Человеку, который нравится мне, я могу сделать всякое удовольствие, — говорил столяр, держа рюмку двумя пальцами, брезгливо оттопырив три. — Однакож я прямо скажу: люди мне не нравятся, люди — глупы.
— О-у, дьявол, — рычал Артамон, отвалясь к стене, выпятив нечеловечески широкую грудь.
— Сам я — умный. Я — способный. Всё могу, всё умею сделать, ну, только у меня к простым делам интересу нет…
Миронов, выпив две рюмки водки, противной ему, чувствовал туман в голове и сквозь туман молча слушал хвастливые, как всегда, слова столяра, не чувствуя ничего, кроме скуки, сосущей сердце. Ему стало очень неприятно, когда Артамон, задремав, громко всхрапнул и, тотчас же проснувшись, испуганно, виновато взглянул на столяра, а тот, подкрутив пальцами обеих рук свои золотистые усики, сказал возчику:
— Ну, ступай домой; наелся, напился, верблюд…
Артамон покорно ушёл, а столяр заявил, что желает посмотреть комнаты; Миронов тоже послушно, как возчик, привёл его в свою спальню, светлую, с окном в сад и другим на улицу; там столяр, нахально ткнув кулаком в постель, сказал:
— Мягко спишь.
Затем, посмотрев на полку, где стояли книги, спросил:
— Читал?
— Читал.
— Все?
— Все.
Миронову показалось, что вопросы нежеланного гостя звучат насмешливо, а поведение его становилось всё более бесцеремонным. В маленьком зале со множеством цветов на подоконниках трёх окон и на двух фигурных лесенках, искусно сделанных отцом, столяр молчал с минуту, прочно утвердясь среди комнаты, потом сказал:
Все вещи как будто протестовали против этого гостя, босого, с ремнём на голове, сухо скрипели половицы, дребезжало стекло лампы на столе, позванивало в шкафе с праздничной посудой, с подарками знакомых и отца-матери. Миронову было обидно, что столяр смотрит на всё, как на известное ему и обыкновенное, ничему не удивляясь, ничего но хваля.
«Конечно — завидует, но притворяется, что равнодушен, чёрт…»
Стекло в шкафе зазвенело громче — это столяр постучал пальцами по дверце.
— Глобус?
— Да.
— Вещь знакомая. Примерное изображение земли. Почему — медный?
— С музыкой.
— Не бывает, — сказал столяр, отрицательно покачав головою, и потребовал: — Покажи!
Миронов открыл шкаф, поставил глобус на стол и начал вертеть его; некоторые шпеньки уже выпали, другие — стёрлись; в стальной гребёнке не хватало зубцов, но всё-таки ещё можно было разобрать, что земной шар, вертясь вокруг оси своей, тренькает устало:
Столяр отшатнулся от стола, прислушался и негромко спросил:
— «Чижик»?
— Да, — ответил Миронов, грустно улыбаясь своим воспоминаниям и всё вертя глобус. Тогда столяр остановил руку Миронова, сам пощупал континенты, океаны, щёлкая ногтем медь, сел на стул, подумал.
— Это — откуда у тебя?
— Отец сделал.
— А почему — «Чижика» играет?
— Песня — детская, я маленький был…
— Так, — сказал столяр и, засунув в рот свой конец бороды, стал задумчиво мять его губами. Потом выдул бороду изо рта, точно струю огня, и, щёлкнув пальцем по Ледовитому океану, усмехнулся:
— Это штука забавная. Только — «Чижик», пожалуй, не соответствует инструменту, на нём — учатся, а тут — «Чижик». Ерунда! Что ж, отец — умный был?
— Чудаки, — сказал столяр, всё присматриваясь к глобусу. И, вздохнув, поглаживая медь пальцем, окрашенным политурой, суховато и насмешливо заговорил:
— Просто, а — премудро: капля воды, несколько кусков земли, и обучают, что это висит в воздухе. Замечательно. И предполагается, что живут на этом шарике миллионы людей, а? Ловко догадались. Ты, сирота, веришь?
— А — как же? Ведь и я тут живу и вы, — скучно ответил Миронов.
Столяр встал, протянул руку.
— Ну — спасибо. До увиданья…
В кухне он остановился, схватив себя за бороду, и, усмехаясь, сказал:
— Вся штука в размере головы твоей, но, между тем, — а? Очень замечательно! Ну, всё-таки, «Чижик» — не подходяще! Это, сирота, тоже озорство и расчёт на удивление. Всё равно, как свистнуть за обедней. Тут не «Чижика» надо, а, например, «Господи — помилуй». Или — церковное, или — военное, солдатский марш, — трам-бум, трах-тах-тах…
Так, напевая марш, он и ушёл, столяр.
«Иди ты к чёрту!» — мысленно крикнул Миронов вслед ему.
Возвратясь в комнату, он хотел поставить глобус в шкаф, но заметил, что часть Северной Америки, лопнув, отклеилась, загнулась к югу.
— Это он содрал ногтем, болван!
Помуслив палец, Миронов привёл континент в должный порядок и повернул земной шар на оси, — раздалось тихое треньканье, зазвучала детская песенка, искажённая временем. Миронов вздохнул, думая:
«Пожалуй, это — верно. Лучше бы другое что-нибудь. А — что?»
Вспомнились песни, тоже неподходящие:
По улице довольно грязной,
Шатаясь, шёл наш друг Иван
Довольно пьян…
Вспомнилась любимая песенка отца:
Семь су,
Семь су,
Какие ещё есть песни?
Я хочу вам рассказать, рассказать, рассказать…
Кусок Северной Америки снова отклеился, — странно было видеть, как голубоватая бумажка сама собою пошевелилась и завернулась стружкой.
«Завтра подклею гуммиарабиком. Почему столяр сказал, что надо бы «Господи помилуй»? Ведь он, конечно, тоже не верит в бога…»
Облокотясь на стол, почти касаясь глобуса лбом, Миронов безвольно отдал себя медленному потоку смутных, непривычных дум.
Голубой фасад дома и ставни окон мальчишки забросали грязью, исцарапали краску черепками, начертив неприличные слова; на верхней филёнке калитки кто-то, очевидно — взрослый, трудолюбиво написал свинцовым карандашом:
«Сей дом вверх дном живёт в нём, дурак».
Когда Миронов впервые прочитал это изречение, он обиделся, но, заметив, что запятая поставлена безграмотно, успокоенно подумал:
«Сам ты дурак!»
Улица всячески показывала, что голубой дом противен ей, но это не тревожило, не раздражало Миронова, — он жил подавленный другим, более тяжёлым и серьёзным. Столяр и возчик прилепились к нему, как две тени; Артамон, являясь почти каждый вечер, мёл двор, колол дрова, работал в саду и рычал; а столяр, явно чувствуя себя владыкой в доме, распоряжался починкой служб, наставлял безмолвную старуху Павловну в домоводстве; слушая его звонкие, строгие слова, она виновато наклоняла голову, а когда он отходил от неё, — быстро и незаметно крестилась. Это Миронов наблюдал не один раз, и это, заставляя его улыбаться над глупостью старухи, углубляло неприязнь к столяру.
Он чувствовал, что столяр затемняет его мечты о голубой, бездумной жизни, воздвигая перед ними почти ощутимую преграду неясных опасений, толкает его куда-то в сторону и в угол. Однажды он осмелился сказать столяру:
— Пустяки всё это…
— А ты — ну-ка, попробуй, поживи без пустяков-то, — строго ответил столяр.
Миронов начинал думать об этом человеке почти со страхом. Смущала ловкость движений столяра, — как-то уж слишком легко он двигался по земле. А тогда, в саду, — как плавно, птицей опустился он с забора, по воздуху! В памяти Миронова осело и тяготило её тревожное предчувствие чего-то необыкновенного, и когда он думал о Каллистрате, в ушах его раздавался скрип половиц, тихий звон стекла. Почему, когда он сам входит в зал, всё в нём остаётся неподвижно, а когда вошёл столяр — заскрипело, зазвенело? В колдунов Миронов не верил, но слышал и читал о людях, обладающих особенной, таинственной силой, и ему казалось, что скоро, может быть, завтра же, наступит день, когда столяр обнаружит эту силу, — страшно обнаружит.
День этот наступил всё-таки неожиданно, — в воскресенье вечером столяр пришёл с девицей; толстенькая, на коротких ножках, она ослепила Миронова пунцовой, шёлковой блузой и жадным блеском множества мелких зубов, хотя рот у неё был маленький, точно рот окуня. Её надутые щёки пылали багровым румянцем, на пальце левой руки блестел розовый камешек, Миронову показалось, что и глаза у неё розовые, как у белой мыши…
— Зовут Серафима, — сказал столяр, подталкивая её к Миронову, — отличная девица!
Она улыбалась, от неё исходил раздражающий запах. Когда она села на стул, белая юбка её, туго натянувшись на огромных полушариях бёдер, приподнялась, обнаружив круглые, беспокойные ноги, она тотчас начала шаркать по полу подошвами, постукивать каблуками. Её тёмные волосы гладко причёсаны, заплетены в косу и, сложенные на затылке калачом, укреплялись большим, жёлтым гребнем, — это напомнило Миронову курицу.
— Фу, как ужасно жарко! — сказала она, обмахивая раскалённое лицо своё белым платочком.
Столяр нарядился в серый парусиновый пиджак, в синюю рубаху косоворотку с вышитой грудью, его суконные шаровары были заправлены за голенища ярко начищенных сапог, он, видимо, начистил и медную бородку свою, курчавые волосы на голове его извивались, как языки огня. Сухое, ястребиное лицо было строже и беспокойнее, чем всегда, зеленоватые глаза ядовито блестели, всё видя, всё понимая.
— Не избалована, понимает в хозяйстве и, видишь, в теле, — говорил он, следя, как отличная девица разливает в стаканы чай, а она густым, сладким голосом спрашивала Миронова:
— Вы — как любите, — крепко?
Миронов сидел против её, согнувшись над столом, он чувствовал, что у него дрожат глаза, кривятся губы и что ему неудержимо хочется высунуть язык и облизывать губы так же, как это делала отличная девица, слизывая варенье с ложки. Он нарочно улыбался, — пусть эта курица видит,