— догадывался Артамонов, Алексей взглянул в лицо его нехорошо пылающими глазами и сказал:
— Я — выздоровею.
— Ешь больше! — посоветовал Артамонов и проворчал в бороду себе: — За такое дело — красного петуха пустить бы, поджарить им лапы-то…
Он стал ещё более внимателен, грубо ласков с Алексеем и работал напоказ, не скрывая своей цели: воодушевить детей страстью к труду.
— Всё делайте, ничем не брезгуйте! — поучал он и делал много такого, чего мог бы не делать, всюду обнаруживая звериную, зоркую ловкость, — она позволяла ему точно определять, где сопротивление силе упрямее и как легче преодолеть его.
Беременность снохи неестественно затянулась, а когда Наталья, промучившись двое суток, на третьи родила девочку, он огорчённо сказал:
— Ну, это что…
— Благодари бога за милость, — строго посоветовала Ульяна, — сегодня день Елены Льняницы.
— Ой ли?
Он схватил святцы, взглянул и по-детски обрадовался:
— Веди к дочери!
Положив на грудь снохи серьги с рубинами и пять червонцев, он кричал:
— Получи! Хоть и не парня родила, а — хорошо!
И спрашивал Петра:
— Ну, что, рыба-сом, рад? Я, когда ты родился, рад был!
Пётр пугливо смотрел в бескровное, измученное, почти незнакомое лицо жены; её усталые глаза провалились в чёрные ямы и смотрели оттуда на людей и вещи, как бы вспоминая давно забытое; медленными движениями языка она облизывала искусанные губы.
— Что она молчит? — спросил он тёщу.
— Накричалась, — объяснила Ульяна, выталкивая его из комнаты.
Двое суток, день и ночь слушал он вопли жены и сначала жалел её, боялся, что она умрёт, а потом, оглушённый её криками, отупев от суеты в доме, устал и бояться и жалеть. Он старался только уйти куда-нибудь подальше, куда не достигал бы вой жены, но спрятаться от этого не удавалось, визг звучал где-то внутри головы его, возбуждая необыкновенные мысли. И всюду, куда бы он ни шёл, он видел Никиту с топором или железной лопатой в руках, горбун что-то рубил, тесал, рыл ямы, бежал куда-то бесшумным бегом крота, казалось — он бегает по кругу, оттого и встречается везде.
— Не разродится, пожалуй, — сказал Пётр брату, — горбун, всадив лопату в песок, спросил:
— Что повитуха говорит?
— Утешает. Обещает. Ты что дрожишь?
— Зубы болят.
Вечером, в день родов, сидя на крыльце дома с Никитой и Тихоном, он рассказал, задумчиво улыбаясь:
— Тёща положила мне на руки ребёнка-то, а я с радости и веса не почувствовал, чуть к потолку не подбросил дочь. Трудно понять: из-за такой малости, а какая тяжёлая мука…
Почёсывая скулу, Тихон Вялов сказал спокойно, как всегда говорил:
— Все человечьи муки из-за малости.
— Как это? — строго спросил Никита; дворник, зевнув, равнодушно ответил:
— Да — так как-то…
Ребёнок родился крупный, тяжёлый, но через пять месяцев умер от угара, мать тоже едва не умерла, угорев вместе с ним.
— Ну, что ж! — утешал отец Петра на кладбище. — Родит ещё. А у нас теперь своя могила здесь будет, значит — якорь брошен глубоко. С тобой — твоё, под тобой — твоё, на земле — твоё и под землёй твоё, — вот что крепко ставит человека!
Пётр кивнул головою, глядя на жену; неуклюже согнув спину, она смотрела под ноги себе, на маленький холмик, по которому Никита сосредоточенно шлёпал лопатой. Смахивая пальцами слёзы со щёк так судорожно быстро, точно боялась обжечь пальцы о свой распухший, красный нос, она шептала:
Между крестов, читая надписи, ходил, кружился Алексей; он похудел и казался старше своих лет. Его немужицкое лицо, обрастая тёмным волосом, казалось обожжённым и закоптевшим, дерзкие глаза, углубясь под чёрные брови, смотрели на всех неприязненно, он говорил глуховатым голосом, свысока и как бы нарочито невнятно, а когда его переспрашивали, взвизгивал:
— Не понимаешь?
И ругался. В его отношении к братьям явилось что-то нехорошее, насмешливое. На Наталью он покрикивал, как на работницу, а когда Никита, с упрёком, сказал ему: «Зря обижаешь Наташу!» — он ответил:
— Она смирная.
— Ну и пусть потерпит.
О том, что он больной, Алексей говорил часто и всегда почти с гордостью, как будто болезнь была достоинством, отличавшим его от людей.
Идя с кладбища рядом с дядей, он сказал ему:
— Надо бы нам свой погост устроить, а то с этими и мёртвому лежать зазорно.
Артамонов усмехнулся.
— Устроим. Всё будет у нас: церковь, кладбище, училище заведём, больницу, — погоди!
Когда шли по мосту через Ватаракшу, на мосту, держась за перила, стоял нищеподобный человек, в рыженьком, отрёпанном халате, похожий на пропившегося чиновника. На его дряблом лице, заросшем седой бритой щетиной, шевелились волосатые губы, открывая осколки чёрных зубов, мутно светились мокренькие глазки. Артамонов отвернулся, сплюнул, но заметив, что Алексей необычно ласково кивнул головою дрянному человечку, спросил:
— Это что?
— Часовщик Орлов.
— И видно, что Орлов!
— Он — умный, — настойчиво сказал Алексей. — Его — затравили…
Артамонов покосился на племянника и промолчал.
Наступило лето, сухое и знойное, за Окою горели леса, днём над землёю стояло опаловое облако едкого дыма, ночами лысая луна была неприятно красной, звёзды, потеряв во мгле лучи свои, торчали, как шляпки медных гвоздей, вода реки, отражая мутное небо, казалась потоком холодного и густого подземного дыма.
Артамоновы, поужинав, задыхаясь в зное, пили чай в саду, в полукольце клёнов; деревья хорошо принялись, но пышные шапки их узорной листвы в эту мглистую ночь не могли дать тени. Трещали сверчки, гудели однорогие, железные жуки, пищал самовар. Наталья, расстегнув верхние пуговицы кофты, молча разливала чай, кожа на груди её была тёплого цвета, как сливочное масло; горбун сидел, склонив голову, строгая прутья для птичьих клеток, Пётр дёргал пальцами мочку уха, тихонько говоря:
— Людей дразнить — вредно, а отец дразнит.
Алексей, сухо покашливая, смотрел в сторону города и точно ждал чего-то, вытягивая шею. В городе заныл колокол.
— Набат? Пожар? — спросил Алексей, приложив ладонь ко лбу и вскакивая.
— Что ты? Звонарь часы отбивает.
Алексей встал и ушёл, а Никита, помолчав, сказал тихонько:
— Всё пожары ему чудятся.
— Злой стал, — осторожно заметила Наталья. — А сколько в нём веселья было…
Внушительно, как подобает старшему, Пётр упрекнул брата и жену:
— Вы оба глупо глядите на него; ему ваша жалость обидна. Идём спать, Наталья.
Ушли. Горбун, посмотрев вслед им, тоже встал, пошёл в беседку, где спал на сене, присел на порог её. Беседка стояла на холме, обложенном дёрном, из неё, через забор, было видно тёмное стадо домов города, колокольни и пожарная каланча сторожили дома. Прислуга убирала посуду со стола, звякали чашки. Вдоль забора прошли ткачи, один нёс бредень, другой гремел железом ведра, третий высекал из кремня искры, пытаясь зажечь трут, закурить трубку. Зарычала собака, спокойный голос Тихона Вялова ударил в тишину:
— Кто идёт?
Тишина была натянута над землёю туго, точно кожа барабана, даже слабый хруст песка под ногами ткачей отражался ею неприятно чётко. Никите очень нравилась беззвучность ночей. Чем полнее была она, тем более сосредоточивал он всю силу воображения своего вокруг Натальи, тем ярче светились милые глаза, всегда немного испуганные или удивлённые. И легко было выдумывать различные, счастливые для него события: вот он нашёл богатейший клад, отдал его Петру, а Пётр отдал ему Наталью. Или: вот напали разбойники, а он совершает такие необыкновенные подвиги, что отец и брат сами отдавали ему Наталью в награду за то, что сделано им. Пришла болезнь, после неё от всего семейства остались в живых только двое: он и Наталья, и тогда бы он показал ей, что её счастье скрыто в его душе.
Было уже за полночь, когда он заметил, что над стадом домов города, из неподвижных туч садов, возникает ещё одна, медленно поднимаясь в тёмно-серую муть неба; через минуту она, снизу, багрово осветилась, он понял, что это пожар, побежал к дому и увидал: Алексей быстро лезет по лестнице на крышу амбара.
— Пожар! — крикнул Никита, — брат ответил, влезая выше:
— Знаю. Ну?
— Вот, — ждал ты, — вспомнил горбун и, удивлённый, остановился среди двора.
— Ну, ждал! Так что? В такую сушь всегда пожары бывают.
Но ткачей уже разбудил Тихон, и один за другим они бежали к реке, весело покрикивая.
— Влезай ко мне, — предложил Алексей, сидя верхом на коньке крыши, горбун покорно полез, говоря:
— Наташа не испугалась бы.
— А ты не боишься, что Пётр набьёт тебе ещё горб?
За что? — тихо спросил Никита и услыхал:
— Не пяль глаз на его жену.
Горбун долго не мог ответить ни слова, ему казалось, что он скользит с крыши и сейчас упадёт, ударится о землю.
— Что ты говоришь? Подумал бы, — пробормотал он.
— Ну, ладно, ладно! Вижу я… Не бойся, — сказал Алексей весело, как давно уже не говорил; он смотрел из-под ладони, как толстые языки огня, качаясь, волнуют тишину, заставляя её глухо гудеть, и оживлённо рассказывал:
— Это — Барские горят. У них, на дворе, бочек двадцать дёгтя. До соседей огонь не дойдёт, сады помешают.
«Бежать надо», — думал Никита, глядя вдаль, во тьму, разорванную огнём; там, в красноватом воздухе, стояли деревья, выкованные из железа, по красноватой земле суетливо бегали игрушечно маленькие люди, было даже видно, как они суют в огонь тонкие, длинные багры.
— Хорошо горит, — похваливал Алексей.
«В монастырь уйду», — думал горбун.
На дворе сонно и сердито ворчал Пётр, в ответ ему лениво плыли слова Тихона Вялова, и, точно в раме, в окне дома стояла, крестясь, Наталья.
Никита сидел на крыше до поры, пока на месте пожарища засверкала золотом груда углей, окружая чёрные колонны печных труб. Потом он слез на землю, вышел за ворота и столкнулся с отцом, мокрым, выпачканным сажей, без картуза, в изорванной поддёвке.
— Куда? — необыкновенно яростно закричал отец, толкнув Никиту во двор, и, увидав белую фигуру Алексея на крыше, приказал ещё свирепей:
— Ты чего там торчишь? Слезь. Тебе, дураку, здоровье беречь надо…
Никита прошёл в сад, присел там на скамью под окном комнаты отца и вскоре услыхал, как отец, сильно хлопнув дверью, вполголоса, но глухо спросил:
— Погубить себя хочешь? А меня срамом покрыть, а? Убью…
Визгливо ответил Алексей:
— Сам ты меня надоумил.
— Молчать! Моли бога, что тот негодяй языка лишён…
Никита встал и тихонько, но поспешно ушёл в угол сада, в беседку.
Утром, за чаем, отец рассказывал:
— Поджог; поджигатель оказался пьяница этот, часовщик. Избили его, наверно — помрёт. Разорил его Барский, что ли, да и на сына его, Стёпку, был он сердит. Дело тёмное.
Алексей спокойно пил молоко, а Никита, чувствуя,