нередко случается, оказалось, что действительность превышает «выдумку» своей сложностью и яркостью.
Вскоре рассказы о Камо подтвердил мне Н.Н. Флеров, — человек, которого я знал еще в 92 году в Тифлисе, где он работал корректором в газете «Кавказ». Тогда он был «народником», только что вернулся из сибирской ссылки, очень устал там, но познакомился с Марксом и весьма красноречиво убеждал меня и товарища моего Афанасьева в том, что — «На нас работает история».
Как многим уставшим, эволюция нравилась ему больше революции.
Но в 905 году он явился в Москву другим человеком.
— У нас, батенька, начинается социальная революция, понимаете? Начинается и будет, потому что началась снизу, из почвы, — говорил он, сухо покашливая, осторожным голосом человека, лёгкие которого сжигает туберкулёз. Мне было приятно видеть, что он утратил близорукость узкого рационалиста, радостно слышать горячие слова.
— Какие удивительные революционеры выходят из рабочей среды! Вот послушайте!
Он начал рассказывать об одном удивительном человеке, а я, послушав, спросил:
— Его зовут Камо?
— Вы знаете? Ага, только по рассказам…
Он крепко потёр свой высокий лоб и седые редкие кудри на лысоватом черепе, подумал и сказал, напомнив мне скептика и рационалиста, каким был он за тринадцать лет до этой встречи:
— Когда о человеке говорят много — значит, это редкий человек и, может быть, та «одна ласточка», которая «не делает весны».
Но, отдав этой оговоркой дань прошлому, он подтвердил мне рассказы Арабидзе и, в свою очередь, рассказал:
В Баку, на вокзале, куда Флеров пришёл встречать знакомую, его сильно толкнул рабочий и сказал вполголоса:
— Пожалуйста, ругай меня!
Флеров понял, что надобно ругать, и пока он ругал, — рабочий, виновато сняв шапку, бормотал ему:
— Ты — Флеров, я тебя знаю. За мной следят. Приедет человек с повязанной щекой, в клетчатом пальто, скажи ему: «Квартира провалилась, — засада». Возьми его к себе. Понял?
Затем рабочий, надев шапку, сам дерзко крикнул:
— Довольно кричать! Что ты? Я тебе ребро сломал?
Флеров засмеялся:
— Ловко сыграл? После я долго соображал: почему он не возбудил у меня никаких подозрений и я так легко подчинился ему? Вероятно, меня поразило приказывающее выражение его лица; провокатор, шпион попросил бы, не догадался приказать. Потом я встречал его ещё раза два-три, а однажды он ночевал у меня, и мы долго беседовали. Теоретически он человек не очень вооружённый, знает это и очень стыдится, но читать, заняться самообразованием у него нет времени. Да это как будто и не очень нужно ему, он революционер по всем эмоциям, революционер непоколебимый, навсегда, революционная работа для него физически необходима, как воздух и хлеб.
Года через два, на острове Капри, снова поставил передо мной фигуру Камо Леонид Красин. Мы вспоминали товарищей, и он, усмехаясь, спросил:
— А помните, в Москве вас удивило, что я на улице подмигнул щеголеватому офицеру-кавказцу? Вы, удивясь, спросили — кто это? Я назвал вам: князь Дадешкелиани, знакомый по Тифлису. Помните? Мне показалось, вы не поверили в моё знакомство с таким петухом и как будто даже заподозрили меня в озорстве. А это был Камо. Он отлично играл роль князя! Теперь он арестован в Берлине и сидит в таких условиях, что, наверное, его песня спета. Сошёл с ума. Между нами — не совсем сошёл, но это его едва ли спасёт. Русское посольство требует его выдачи как уголовного. Если жандармам известна хотя бы половина всего, что он сделал, — повесят Камо.
Когда я рассказал всё, что слышал о Камо, и спросил Красина — сколько тут правды, он, подумав, ответил:
— Возможно, что всё правда. Я тоже слышал все эти рассказы о его необыкновенной находчивости и дерзости. Конечно, рабочие, желая иметь своего героя, может быть, несколько прикрашивают подвиги Камо, создают революционную легенду, понимая её классово-воспитательное значение. Но всё-таки он парень на редкость своеобразный. Иногда кажется, что он избалован удачами и немножко озорничает, балаганит. Но это у него как будто не от легкомыслия молодости, не из хвастовства и не от романтизма, а из какого-то другого источника. Озорничает он очень серьёзно, но в то же время как бы сквозь сон, не считаясь с действительностью. Был такой случай: незадолго до ареста, в Берлине, он шёл по улице с товарищем, русской девицей, она указала ему в окне бюргерского домика на подоконнике котёнка и говорит: «Смотрите, какой хороший!» Камо подпрыгнул, схватил котёнка и подал спутнице: «Возьми, пожалуйста!»
Девица должна была доказывать немцам, что котёнок сам спрыгнул с окна. Это не единственный анекдот такого рода, и я объясняю их тем, что у Камо совершенно отсутствовал инстинкт собственности. «Возьми, пожалуйста», — это он говорит часто и тогда, когда дело касалось его собственной рубахи, его сапог, вообще вещей, лично необходимых ему.
— Добрый человек? Нет. Но отличный товарищ. Моё, твоё — он не различал. «Наша группа», «наша партия», «наше дело»…
— Другой раз, тоже в Берлине, на очень оживлённой улице, какой-то лавочник вышвырнул из двери мальчишку. Камо рванулся в лавку, испуганный спутник едва удержал его, а он вырывается и кричит: «Пусти, пожалуйста, ему надо морду бить!» Возможно, что это он репетировал свою роль безумного, но это мне теперь кажется. А в то время пускать его на улицу без провожатого было невозможно: он, казалось, только за тем и выходил, чтоб впутаться в какой-нибудь скандал.
— Верно, он сам рассказал мне, что во время одной экспроприации, где он должен был бросать бомбу, ему показалось, что за ним наблюдают двое сыщиков. До момента действия оставалась какая-то минута. Он подошёл к сыщикам и сказал: «Убирайтесь прочь, стрелять буду!»
— «Ну, что ж, ушли они?» — спросил я.
— «Конечно, убежали».
— «А почему ты сказал им это?»
— «Что такое почему? Надо было сказать — сказал».
— «А всё-таки почему? Жалко стало?»
— Он рассердился, покраснел.
— «Ничего не жалко! Может быть, просто бедные люди. Какое им дело? Зачем тут гуляют? Я не один бросал бомбы; ранить, убить могли».
— Его поведение в этом случае дополняется и, может быть, объясняется другим: где-то в Дидубе он выследил шпиона, схватил его, прижал к стене и начал убеждать: «Ты — бедный человек? Зачем служишь против бедных людей? Тебе товарищи богатые, да? Почему ты подлец? Хочешь — убью?»
— Человек не пожелал, чтоб его убили, он оказался русским рабочим из батумской группы, приехал за литературой, но потерял адрес квартиры товарища, в которой раньше останавливался, и искал её по памяти. Видите, какой оригинальный парень Камо?
Самый изумительный из его подвигов — гениальная симуляция, которая ввела в заблуждение премудрых берлинских психиатров. Но искусная симуляция не помогла Камо, правительство Вильгельма II всё-таки выдало его жандармам царя, и, закованный в кандалы, отвезённый в Тифлис, он был помещён в психиатрическое отделение Михайловской больницы. Если я не ошибаюсь, он симулировал безумие в течение трёх лет. Его бегство из больницы в Тифлисе — тоже фантастический фокус.
Лично с Камо я познакомился в 20 году, в Москве, в квартире Фортунатовой, бывшей моей квартире на углу Воздвиженки и Моховой.
Крепкий, сильный человек, с типичным лицом кавказца, с хорошим, очень внимательным и строгим взглядом мягких, тёмных глаз, он был одет в форму бойца Красной Армии.
По его осторожным и неуверенным движениям чувствовалось, что непривычная обстановка несколько смущает Камо. Сразу стало понятно, что расспросы о революционной работе надоели ему и что его целиком поглощает другое. Он готовился поступить в военную академию.
— Трудно понимать науку, — огорчённо говорил он, шлёпая, поглаживая ладонью какой-то учебник, точно лаская сердитую собаку. — Рисунков мало. Надо делать в книгах больше картинок, чтобы сразу видно было, что такое дислокация. Вы знаете, что это такое?
Я не знал, а Камо смущённо улыбнулся, сказав:
— Вот видите…
Улыбка была беспомощная и какая-то детская. Эта беспомощность была хорошо знакома мне: я в юности тоже часто испытывал её, постигая словесную мудрость книг. Понятно было мне и то, как, должно быть, трудно одолевать сопротивление книги смелому практику, для которого служба революции прежде всего — дело, творчество новых фактов.
Это при первой же встрече с Камо вызвало у меня горячую симпатию к нему, а чем дальше, тем более он поражал меня глубиной и точностью его революционного чувства.
Совершенно невозможно было соединить всё, что я знал о легендарной дерзости Камо, о его сверхчеловеческой воле, изумительном самообладании, с человеком, который сидел передо мной за столом, нагруженном учебниками.
Невероятно, что, пережив такое длительное напряжение сил, он остался таким простым, милым товарищем и сохранил душевную молодость, свежесть, силу.
Он ещё не изжил в себе юношу и юношески романтично был влюблён в хорошую женщину, хотя и не блиставшую красотой, да, кажется, и старше его.
О своём романе он говорил с тем лиризмом страсти, который доступен только здоровым, сильным и целомудренным юношам:
— Она замечательная! Доктор, понимаешь, и всё знает, все науки. Она приходит с работы и говорит мне: «Что такое? Не можешь понять? Так это очень просто». И верно! Очень просто! Ах, какой человек!
И, рассказывая о романе своём словами иногда смешными, он делал неожиданные паузы, трепал руками густые, курчавые волосы на голове и смотрел на меня, молча спрашивая о чем-то.
— Ну, и что же? — поощрял я его.
— Вот видишь как… — неопределённо сказал он, и нужно было долго допрашивать его, чтоб услышать наивнейший вопрос:
— А может быть, не надо жениться?
— Почему?
— Знаешь — революция, учиться надо, работать надо, враги кругом, — драться надо!
И по нахмуренным бровям, по суровому блеску глаз ясно было, что его сильно мучает вопрос: а не будет ли женитьба изменой делу революции? Было странно, немножко комично и как-то особенно трогательно, что юношеская сила и свежесть его чувства мужчины не совпадает с его могучей энергией революционера.
С такой страстью, как о своей любви к женщине, он говорил о необходимости поехать за границу, работать там.
— Просил Ильича: «Отпусти, я буду за границей полезный человек!» — «Нет, сказал, учись!» Ну, что ж? Он знает. Такой человек! Смеётся, как ребёнок. Ты слышал, как смеётся Ильич?
Улыбнулся ясно и снова потемнел, жалуясь на трудности постижения военной науки.
Когда я расспрашивал его о прошлом, он неохотно подтверждал все необыкновенные рассказы о нём, но хмурился и мало добавлял нового, незнакомого мне.
— Глупостей тоже много делал, — сказал он однажды. — Напоил одного полицейского вином, смолой башку ему намазал, бороду намазал. Знакомый был. Спрашивает меня: «Ты вчера чего в корзине носил?» — «Яйца». — «А какие бумаги под ними?» — «Никаких бумаг!» — «Врёшь, говорит, я видел бумаги!» — «А что ж