— Ваше благородие, — сказал столяр, — у меня струмента нет.
— Пропил?
— Заложил случайно. Дитя померло, ягодкой-земляникой объелось. Похороны, то да сё. Дополнительно — Сергей Сергеич меня с работы послал, я вот у него, у Василья Кириллыча, работаю…
— Ничего, Волокушин подождёт, — сказал земский. — Подождёшь, да?
Волокушин поклонился.
— Как угодно, Дмитрий Сергеич…
— Ну, вот видишь, — сказал земский, хмурясь. — А где инструмент заложен?
— У Ивана Петровича, — охотно ответил столяр.
— И — врёшь, — быстро сказал Бунаков. — Есть у тебя инструмент.
— Чужой, Волокушина. Да и не годен для тонкой работы.
— Молчи! — приказал земский, строго глядя на Бунакова. — Ты что же? Ростовщичеством занимаешься?
— Ваше воскородие, милостивец, — жалобно запел Бунаков. — Ежели Христом богом просят, так как же? По доброте души моей…
Привстав со стула, земский веско сказал:
— Немедленно возвратить инструменты столяру! Понял? Дроздова!
— Вот она я, батюшка, здесь, — успокоительно сказала женщина, но отодвинулась от стола подальше.
— Ты согласна продать корову?
— Да ведь куда же её, без ноги-то!
На всякий случай Дроздова, сделав плачевное лицо, отирает полой кофты сухие глаза.
— Так вот — Бунаков купит её. Яковлев, запиши решение!
— Ваше воскородие! — завыл старик. — Куды мне её? Теперь — лето, мясо — не едят. Прямой убыток.
— А если ты будешь визжать… — закричал земский, и Бунаков, согнувшись, пряча голову, втолкнулся в группу людей, точно козёл в стадо овечье.
Земский расправил плечи, молодецки выгнул грудь и спросил:
— Волокушин, почему не платишь за работу Костину?
— Тому причина — законная, ваше высокородие, — чётко заговорил мельник. — Он, Евдокимко, порядился жернова отбить: нижний — лог, дорогой, самолучший московский камень, и верхний — ходун, тоже самолучший, днепровский. Он, Евдокимко, славится как первый мастер этого дела, однако жернова мои сбил. И это сделано для озорства. Вот, спросите людей, каков он есть злой озорник.
— Ой, верно это, — подтвердила Дроздова.
— И за это я плату ему задержал, как нанесён мне крупный убыток…
— Довольно, — приказал земский. — А ты, Костин, что скажешь?
— Врёт он, скажу я, — высоким тенором ответил Костин. — Вы спросите его: пробовал он жернова?
— Не учить меня, дурак! — крикнул земский. — Я сам знаю, о чём надо спросить.
Закурив папиросу, он решил:
— Волокушин! Требуется, чтоб сведущие люди осмотрели жернова и сказали: испорчены они или нет?
Усмехаясь, Евдоким Костин шагнул ближе к столу.
— Ваше благородие! Сказать что может только работа, а сведущие люди будут мельники, так они, конечно, скажут против меня. Я их, дьяволов, знаю.
— Ты — что? Учить меня хочешь? — спросил земский зловеще.
— Да нет! Куда мне! Только — жить надо мне, а без работы я — не жилец. Волокушин меня второй месяц за руки держит. Пускай бы хоть половину заработка отдал, чёрт с ним, боровом.
Выдувая дым из ноздрей, поблескивая глазами, земский так же зловеще, но потише заговорил:
— Я про тебя, Костин, кое-что слышал, — нехорошо говорят про тебя!
Но Костин не уступал, тенорок его поднимался всё выше.
— Мало ли что говорят! Мы все друг о друге нехорошо думаем, а говорим — того хуже. Вот про Волокушина говорят, что он жену до смерти забил, а уж ростовщик он посильнее Бунакова.
— Куда мне! — жалостно вставил Бунаков, а Дроздова добавила басом:
— От Василья Кириллыча вся волость плачет.
— Какой я ростовщик? — удивлённо спросил кого-то Бунаков, но из толпы прозвучал негромкий, однако вполне уверенный возглас:
— Оба вы ненасытные мироеды!
Земский молча написал что-то и позвал:
— Яковлев!
Гришка, согнувшись, глядя под ноги себе, сидел на ступени крыльца. Неуклюже, точно падая, он встал, наклонился к начальнику. Они пошептались, и начальник прочитал написанное:
— «Задержать Евдокима Костина при уездной полиции впредь до моего распоряжения». Вот. Полицейский у ворот есть? Иконников, посмотри. Так-то, Костин.
Костин повернулся спиной к земскому и сказал людям:
— Вот вам — суд! Видали?
— Эге-э, брат, — медленно протянул земский, встал, взмахнул хлыстом, но Костин уже быстро шагал к воротам. Его догнал Иконников и положил руку на плечо его.
Рука, должно быть, тяжёлая: Костин как бы споткнулся и, остановясь, спросил:
— Чего?
— Не торопись, — посоветовал Иконников. — Коню не способно.
Весёлый конёк резво прыгал рядом с ним. Земский смотрел на игру его и усмехался, обнажив белые, плотно составленные зубы. Потом он заговорил, обратись к Волокушину:
— На тебя, почтеннейший, подано три жалобы. Особенно серьёзна жалоба учительницы Медведевой. Это даже не жалоба, а просьба — принять меры охраны её против тебя, сударь. Жаловаться она хочет прокуратуре.
Волокушин кашлянул, встряхнув животом, и заговорил, как бы читая написанное:
— Разрешите, ваше высокородие, заявить, — как я будучи попечитель школы, что она, Медведева, внушает ребятишкам несогласное с вероучением святой церкви отца Семеона, известного вам.
— Картёжника, — добавил земский, весело подмигнув.
— Дескать, земля появилась сама собою из газа и огня и даже никому не принадлежит. Кроме того — у неё неизвестные мужчины ночуют, как замечено.
— А тебе, старик, того же хочется? — спросил земский, но тотчас, сморщив румяное лицо, сплюнул и продолжал уже строгим голосом:
— Всё-таки нельзя хватать женщину за волосы и бить её книгой по щекам. За это тебе придётся ответить. И — вообще, сударь мой…
Но в этот момент явился Иконников, держась за гриву коня, и, положив на стол какой-то пакет, сказал:
— Полицейского у ворот не было, сам отвёл. Письмо взял у верхового из Мурзина.
— Ага — не было? Отлично, — с явной радостью, вскрывая конверт, сказал земский. — То есть не отлично, а — свинство! Яковлев, почему полицейского не было?
Гришка, изогнувшись, сказал что-то невнятное, но земский махнул на него рукой, читая письмо. Лицо его сияло. Затем, сунув письмо в карман, он громко и торопливо начал командовать:
— Яковлев — кончаем! Разберись тут, сделай сводку по новым прошениям и пришли мне, как всегда. Невод предводителю дворянства послал? Так. Иконников — запрягай, едем в Мурзино.
Он встал, потянулся, разминая мускулы, красивый, обласканный горячим солнцем, влюблённо поглядел на свои плечи, руки.
— Н-ну, православные, на сей день кончаю канителиться с вами, — черти! Есть важное дело, да… Устаёшь с вами, пустяковый народ. Вы — поглядите, каков я, э?
Он похлопал ладонями по груди — грудь гулко гудела.
— Орёл, — негромко и со вздохом сказала Дроздова.
— И вот, государь император приказал мне служить ему, заботясь о вас, о ваших делах. А дела ваши — пустяковые. Ерунда и глупость — все эти ваши жалобы. Вот — баба! Пришла тоже за делом и — спит у колодца, будто всю жизнь не спала. Скушно с вами до смерти, ребята! Однако — по приказу его императорского величества — служу! Служу покорно и терпеливо. Вот и берите пример с меня… Верно говорю?
Сразу откликнулось несколько голосов — поспешно и уныло, нерешительно и с радостью:
— Верно… Милость ваша. Дай бог здоровья! Когда же наше-то дело? Защитник…
Земский надел фуражку, Гришка накинул пыльник на его широкие плечи, земский сел верхом на дрожки сзади Иконникова и покатился со двора, кивая головой на поклоны народа. Волокушин, Бунаков, Дроздова и ещё человека четыре подошли к Яковлеву. Прижав под мышкой бумаги, он стоял на крыльце и, склонив голову на плечо, смотрел на них сверху вниз красным глазом привычного пьяницы, — смотрел и шипел:
— Ну, што? Разболтались? Верблюды… Наказывал — меньше болтайте…
Он ушёл в канцелярию, люди молча, гуськом, двинулись за ним. На дворе осталось десятка два, они надевали котомки на плечи, собираясь в дорогу к далёким избам.
— Ну, и пристрастно обстрогает он их, — с восторгом сказал столяр.
— Да-а, пощиплет пёрышки.
— Экая должность завидная.
— Бабу-то разбудить бы, что ли…
— Вроде — мёртвая.
Плотник, свёртывая папиросу, сказал:
— А спорить не приходится: орел мужчина! Костина-то как заклеил, а?
Разбудили бабу; очумело оглядываясь, баба завыла:
— Господи, опять нет мне решения? Что же это? Когда же?
Слабеньким голоском заплакал ребёнок, и все стали уходить со двора торопливее, перекидываясь последними словами:
— В Мурзино-то к предводительше дворянства помчался.
— Известный прихвостень бабий…
Маленький мужичок с тараканьими усами, остриженной бородой и ежовым подбородком, срубая палочкой крапиву у колодца, взмахнул головой и громко, завистливо сказал:
— На законах-то — как на балалайке играет, орёл-то.
— Для того, преднамеренно, учились, — объяснил столяр и, выпустив длинную струю дыма, прибавил:
— Дополнительно сказать — философы, как хотят, так и вертят. До увидания, честной народ! Однако — не в этом бы месте!
Из огорода выбежала шершавая собака, понюхала свежий навоз — не понравился. Тряхнув башкой, она подбежала к срубу колодца, подняла ногу, затем, так же торопливо, нырнула в подворотню.
Бык
Деревня Краснуха приобрела быка. Это случилось так: выйдя в отставку, сосед Краснухи, генерал Бодрягин, высокий, тощий старик, с маленькой головой без волос, с коротко подстриженными усами на красненьком личике новорождённого ребёнка, жил года три смирно, никого не обижая, но осенью к нему приехал тоже генерал, такой же высокий, лысый, но очень толстый; дня два они, похожие на цифру 10, гуляли вокруг усадьбы Бодрягина, и после этого генерал решил, что надобно строить сыроварню, варить сыры. Богатым мужикам Краснухи это не понравилось — они дёшево арендовали всю пахотную землю генерала, 63 десятины, а беднота — приободрилась в надежде заработать. Так и вышло: генерал немедля нанял мужиков рубить лес, начал строить обширные бараки, всю зиму весело и добродушно командовал, размахивая палкой, как саблей, а во второй половине апреля скоропостижно, во сне, помер, не успев заплатить мужикам за работу, — деньги платил он туго, неохотно.
Становой пристав, распоряжаясь похоронами, погнал мужиков провожать гроб с генералом на станцию железной дороги, а в усадьбе, ожидая, когда кончатся поминки, остались трое отменно жирных: староста Яков Ковалёв и приятели его Данило Кашин да Федот Слободской. Поминало Бодрягина немного людей, человек шесть, но поминали шумно, особенно гремел чей-то трескучий, железный бас, то возглашая «вечную память», то запевая «Спаси, господи, люди твоя», причём однажды он спел не «спаси», а «схвати», и все громогласно смеялись.
Потом на крыльцо вышел, с трубкой в руке, сильно выпивший наследник Бодрягина, тоже военный человек, коренастый, черноволосый, с опухшим багровым лицом и страшно выпученными глазами. Он грузно сел на ступеньки и, не глядя в сторону мужиков, набивая трубку табаком из кожаного кошелька, спросил грозно, басом:
— Вы чего тут мнётесь, а?
Староста, согнувшись, протянул ему подписанные Бодрягиным счета и стал осторожно жаловаться, а наследник смял бумажки, скатал их ладонями в комок и, бросив в лужу, под ноги мужиков, спросил:
— Сколько?
—