вальсы. Мать все чаще смотрела на него, как на гостя, который уже надоел, но не догадывается, что ему пора уйти. Она стала одеваться наряднее, праздничней, еще более гордо выпрямилась, окрепла, пополнела, она говорила мягче, хотя улыбалась так же редко и скупо, как раньше. Клим был очень удивлен, а потом и обижен, заметив, что отец отскочил от него в сторону Дмитрия и что у него с Дмитрием есть какие-то секреты. Жарким летним вечером Клим застал отца и брата в саду, в беседке; отец, посмеиваясь необычным, икающим смехом, сидел рядом с Дмитрием, крепко прижав его к себе; лицо Дмитрия было заплакано; он тотчас вскочил и ушел, а отец, смахивая платком капельки слез с брюк своих, сказал Климу:
— Расстроился.
— О чем он плакал?
— Он? Он… о декабристах. Он прочитал «Русских женщин» Некрасова. Да. А я ему тут о декабристах рассказал, он и растрогался.
Неохотно и немного поговорив о декабристах, отец вскочил и ушел, насвистывая и вызвав у Клима ревнивое желание проверить его слова. Клим тотчас вошел в комнату брата и застал Дмитрия сидящим на подоконнике.
Обняв ноги, он положил подбородок на колени, двигал челюстями и не слышал, как вошел брат. Когда Клим спросил у него книгу Некрасова, оказалось, что ее нет у Дмитрия, но отец обещал подарить ее.
— Ты плакал о русских женщинах? — допрашивал Клим, — Дмитрий очень удивился.
— Что-о?
— О чем ты плакал?
— Ах, иди к чорту, — жалобно сказал Дмитрий и спрыгнул с подоконника в сад.
Дмитрий сильно вырос, похудел, на круглом, толстом лице его обнаружились угловатые скулы, задумываясь, он неприятно, как дед Аким, двигал челюстью. Задумывался он часто, на взрослых смотрел недоверчиво, исподлобья. Оставаясь таким же некрасивым, каким был, он стал ловчее, легче, но в нем явилось что-то грубоватое. Он очень подружился с Любой Сомовой, выучил ее бегать на коньках, охотно подчинялся ее капризам, а когда Дронов обидел чем-то Любу, Дмитрий жестоко, но спокойно и беззлобно натрепал Дронову волосы. Клима он перестал замечать, так же, как раньше Клим не замечал его, а на мать смотрел обиженно, как будто наказанный ею без вины.
Сестры Сомовы жили у Варавки, под надзором Тани Куликовой: сам Варавка уехал в Петербург хлопотать о железной дороге, а оттуда должен был поехать за границу хоронить жену. Почти каждый вечер Клим подымался наверх и всегда заставал там брата, играющего с девочками. Устав играть, девочки усаживались на диван и требовали, чтоб Дмитрий рассказал им что-нибудь.
— Смешное, — просила Люба.
Он садился в угол, к стене, на ручку дивана и, осторожно улыбаясь, смешил девочек рассказами об учителях и гимназистах. Иногда Клим возражал ему:
— Это было не так!
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он все равно не верит в то, что говорит. Он знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь, а как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей города.
Была у Дмитрия толстая тетрадь в черной клеенчатой обложке, он записывал в нее или наклеивал вырезанные из газет забавные ненужности, остроты, коротенькие стишки и читал девочкам, тоже как-то недоверчиво, нерешительно:
— «На одоевском городском кладбище обращает на себя внимание следующая эпитафия на памятнике «купчихе Поликарповой»:
Случилась ее кончина без супруга и без сына.
Там, в Крапивне, гремел бал;
Никто этого не знал.
Телеграмму о смерти получили
И со свадьбы укатили.
Ольга, что бы ей сказать
Для души полезное?
Царство ей небесное».
— Как это глупо! — возмущалась Лидия.
— Зато — смешно, — кричала Люба. — Ничего нет лучше смешного…
По широкому лицу сестры ее медленно расплывалась ленивая улыбка.
Иногда приходила Вера Петровна, скучновато спрашивала:
— Играете?
Соскочив с дивана, Лидия подчеркнуто вежливо приседала пред нею, Сомовы шумно ласкались, Дмитрий смущенно молчал и неумело пытался спрятать свою тетрадь, но Вера Петровна спрашивала:
— Записал что-нибудь новое? Прочитай. Дмитрий читал, закрыв лицо тетрадью:
У синего моря урядник стоит,
А синее море шумит и шумит,
И злоба урядника гложет,
— Это — зачеркни, — приказывала мать и величественно шла из одной комнаты в другую, что-то подсчитывая, измеряя. Клим видел, что Лида Варавка провожает ее неприязненным взглядом, покусывая губы. Несколько раз ему уже хотелось спросить девочку:
«За что ты не любишь мою маму?»
Но он не решался; после того, как уехал Туробоев, Лида снова ласково подошла к нему.
Однажды Клим пришел домой с урока у Томилина, когда уже кончили пить вечерний чай, в столовой было темно и во всем доме так необычно тихо, что мальчик, раздевшись, остановился в прихожей, скудно освещенной маленькой стенной лампой, и стал пугливо прислушиваться к этой подозрительной тишине.
— Оставь, кажется, кто-то пришел, — услышал он сухой шопот матери; чьи-то ноги тяжело шаркнули по полу, брякнула знакомым звуком медная дверца кафельной печки, и снова установилась тишина, подстрекая вслушаться в нее. Шопот матери удивил Клима, она никому не говорила ты, кроме отца, а отец вчера уехал на лесопильный завод. Мальчик осторожно подвинулся к дверям столовой, навстречу ему вздохнули тихие, усталые слова:
— Боже, какой ты ненасытный… нетерпеливый… Клим заглянул в дверь: пред квадратной пастью печки, полной алых углей, в низеньком, любимом кресле матери, развалился Варавка, обняв мать за талию, а она сидела на коленях у него, покачиваясь взад и вперед, точно маленькая. В бородатом лице Варавки, освещенном отблеском углей, было что-то страшное, маленькие глазки его тоже сверкали, точно угли, а с головы матери на спину ее красиво стекали золотыми ручьями лунные волосы.
— О, ты, — тихо вздохнула она.
В этих позах было что-то смутившее Клима, он отшатнулся, наступил на свою галошу, галоша подпрыгнула и шлепнулась.
— Кто там? — сердито крикнула мать и невероятно быстро очутилась в дверях. — Ты? Ты прошел через кухню? Почему так поздно? Замерз? Хочешь чаю…
Она говорила быстро, ласково, зачем-то шаркала ногами и скрипела створкой двери, открывая и закрывая ее; затем, взяв Клима за плечо, с излишней силой втолкнула его в столовую, зажгла свечу. Клим оглянулся, в столовой никого не было, в дверях соседней комнаты плотно сгустилась тьма.
— Что ты смотришь? — спросила мать, заглянув в лицо его.
Клим нерешительно ответил:
— Мне показалось, тут кто-то был… Мать, удивленно подняв брови, тоже осмотрела комнату.
— Ну, кто ж мог быть? Отца — нет. Лидия с Митей и Сомовыми на катке, Тимофей Степанович у себя — слышишь?
Да, наверху тяжело топали. Мать села к столу пред самоваром, пощупала пальцами бока его, налила чаю в чашку и, поправляя пышные волосы свои, продолжала:
— Я тут сидела перед печкой, задумалась. Ты только сию минуту пришел?
— Да, — солгал Клим, поняв, что нужно солгать. Играя щипцами для сахара, мать замолчала, с легкой улыбкой глядя на пугливый огонь свечи, отраженный медью самовара. Потом, отбросив щипцы, она оправила кружевной воротник капота и ненужно громко рассказала, что Варавка покупает у нее бабушкину усадьбу, хочет строить большой дом.
— Он, очевидно, только что пришел, но я все-таки пойду, поговорю с ним об этом.
И, поцеловав Клима в лоб, она ушла. Мальчик встал, подошел к печке, сел в кресло, смахнул пепел с ручки его.
«Мама хочет переменить мужа, только ей еще стыдно», — догадался он, глядя, как на красных углях вспыхивают и гаснут голубые, прозрачные огоньки. Он слышал, что жены мужей и мужья жен меняют довольно часто, Варавка издавна нравился ему больше, чем отец, но было неловко и грустно узнать, что мама, такая серьезная, важная мама, которую все уважали и боялись, говорит неправду и так неумело говорит. Ощутив потребность утешить себя, он повторил:
«Ей стыдно еще».
Это было единственное объяснение, которое он мог найти, но тут память подсказала ему сцену с Томилиным, он безмысленно задумался, рассматривая эту сцену, и уснул.
События в доме, отвлекая Клима от усвоения школьной науки, не так сильно волновали его, как тревожила гимназия, где он не находил себе достойного места. Он различал в классе три группы: десяток мальчиков, которые и учились и вели себя образцово; затем злых и неугомонных шалунов, среди них некоторые, как Дронов, учились тоже отлично; третья группа слагалась из бедненьких, худосочных мальчиков, запуганных и робких, из неудачников, осмеянных всем классом. Дронов говорил Климу:
— Ты с этими не дружись, это всё трусы, плаксы, ябедники. Вон этот, рыженький, — жиденок, а этого, косого, скоро исключат, он — бедный и не может платить. У этого старший братишка калоши воровал и теперь сидит в колонии преступников, а вон тот, хорек, — незаконно рожден.
Клим Самгин учился усердно, но не очень успешно, шалости он считал ниже своего достоинства, да и не умел шалить. Он скоро заметил, что какие-то неощутимые толчки приближают его именно к этой группе забракованных. Но среди них он себя чувствовал еще более не на месте, чем в дерзкой компании товарищей Дронова. Он видел себя умнее всех в классе, он уже прочитал не мало таких книг, о которых его сверстники не имели понятия, он чувствовал, что даже мальчики старше его более дети, чем он. Когда он рассказывал о прочитанных книгах, его слушали недоверчиво, без интереса и многого не понимали. Иногда он и сам не понимал: почему это интересная книга, прочитанная им, теряет в его передаче все, что ему понравилось?
Однажды незаконнорожденный, скуластый и угрюмый мальчуган, фамилия которого была Иноков, спросил Клима:
— Ты читал Ивангоэ?
— Айвенго, — поправил Клим. — Это написал Вальтер-Скотт.
— Дурак, — презрительно сказал Иноков. — Что ты всех поправляешь?
И, криво усмехнувшись, предупредил:
— Смотри, вырастешь — учителем будешь. Мальчики засмеялись. Они уважали Инокова, он был на два класса старше их, но дружился с ними и носил индейское имя Огненный Глаз. А может быть, он пугал их своей угрюмостью, острым и пристальным взглядом.
Избалованный ласковым вниманием дома, Клим тяжко ощущал пренебрежительное недоброжелательство учителей. Некоторые были физически неприятны ему: математик страдал хроническим насморком, оглушительно и грозно чихал, брызгая на учеников, затем со свистом выдувал воздух носом, прищуривая левый глаз, историк входил в класс осторожно, как полуслепой, и подкрадывался к партам всегда с таким лицом, как будто хотел дать пощечину всем ученикам двух первых парт, подходил и тянул тоненьким голосом:
— Н-ну-ус…
Его прозвали — Гнус.
Почти в каждом учителе Клим открывал несимпатичное и враждебное ему, все эти неряшливые люди в потертых мундирах смотрели на