в Нежине!
— Турок — вон из Европы! Вон!
— Достоевского забыли!’
— А Салтыков-Щедрин?
— У него в тот сезон была любовницей Короедова-Змиева — эдакая, знаете, — вслух не скажешь…
— Теперь Россией будет вертеть Витте…
— Монопольно. Вот и — живите! Смеялись. Никодим Иванович внезапно начинал декламировать:
Писатель, если только он
Когда возмущена стихия…
— А главное, держите ноги в тепле.
— Закипает Русь! Снова закипает…
— Студенчество… Союзный совет…
— Нет, марксистам народников не сковырнуть…
— Уж я-то знаю, что такое искусство, я — бутафор… В этот вихрь Клим тоже изредка бросал Варавкины словечки, и они исчезали бесследно, вместе со словами всех других людей.
Вставал профессор со стаканом красного вина, высоко подняв руку, он возглашал:
— Господа! Предлагаю наполнить стаканы! Выпьем… за Нее!
Все тоже вставали и молча пили, зная, что пьют за конституцию; профессор, осушив стакан, говорил:
— Да приидет!
Он почти всегда безошибочно избирал для своего тоста момент, когда зрелые люди тяжелели, когда им становилось грустно, а молодежь, наоборот, воспламенялась. Поярков виртуозно играл на гитаре, затем хором пели окаянные русские песни, от которых замирает сердце и все в жизни кажется рыдающим.
Хорошо, самозабвенно пел высоким тенорком Диомидов. В нем обнаруживались качества, неожиданные и возбуждавшие симпатию Клима. Было ясно, что, говоря о своей робости пред домашними людями, юный бутафор притворялся. Однажды Маракуев возбужденно порицал молодого царя за то, что царь, выслушав доклад о студентах, отказавшихся принять присягу ему, сказал:
— Обойдусь и без них.
Почти все соглашались с тем, что это было сказано неумно. Только мягкосердечный дядя Хрисанф, смущенно втирая ладонью воздух в лысину свою, пытался оправдать нового вождя народа:
— Молодой. Задорен.
Не важный актер поддержал его, развернув свои познания в истории:
— Они все задорны в молодости, например — Генрих Четвертый…
Диомидов, с улыбкой, которая оставляла писаное лицо его неподвижным, сказал радостно и как бы с завистью:
И с той же улыбкой обратился к Маракуеву:
— Вот вы устраиваете какой-то общий союз студентов, а он вот не боится вас. Он уж знает, что народ не любит студентов.
— Преподобное отроче Семионе! Не болтайте чепухи, — сердито оборвал его Маракуев. Варвара расхохоталась, засмеялся и Поярков, так металлически, как будто в горле его щелкали ножницы парикмахера.
А когда царь заявил, что все надежды на ограничение его власти — бессмысленны, даже дядя Хрисанф уныло сказал:
— Негодяев слушает, это — плохо! Но бутафор, глядя на всех глазами взрослого на детей, одобрительно jh упрямо повторил:
— Нет, он — честный. Он — храбрый, потому что — честный. Один против всех…
Маракуев, Поярков и товарищ их, еврей Прейс, закричали:
— Как — один? А — жандармы? Бюрократы?
— Это — прислуга! — сказал Диомидов. — Никто не спрашивает прислугу, как надо жить.
Его стали убеждать в три голоса, но он упрямо замолчал, опустив голову, глядя под стол.
Клим Самгин понимал, что Диомидов невежествен, но это лишь укрепляло его симпатию к юноше. Такого Лидия не мосла любить. Б лучшем случае ока относится к нему великодушно, жалеет его, как приблудного котенка интересной породы. Он даже немножко завидовал стойкому упрямству Диомидова и его усмешливому взгляду на студентов. Их все больше являлось в уютном, скрытом на дворе жилище дяди Хрисанфа. Они деловито заседали у Варвары в комнате, украшенной множеством фотографий и гравюр, изображавших знаменитых деятелей сцены; у нее были редкие портреты Гогарта, Ольриджа, Рашели, m[ademoise]lle Марс, Тальма. Студенческие заседания очень тревожили Макарова и умиляли дядю Хрисанфа, который чувствовал себя участником назревающих великих событий. Он был непоколебимо уверен, что с воцарением Николая Второго великие события неизбежно последуют.
— Вот — увидите, увидите! — таинственно говорил он раздраженной молодежи и хитро застегивал пуговки глаз своих в красные петли век. — Он — всех обманет, дайте ему оглядеться! Вы на глаза его, на зеркало души, не обращаете внимания. Всмотритесь-ка в лицо-то!
И — шутил:
— Эх, Диомидов, если б тебе отрастить бородку да кудри подстричь, — вот и готов ты на роль самозванца. Вполне готов!
Клим Самгин был очень доволен тем, что решил не учиться в эту зиму. В университете было тревожно. Студенты освистали историка Ключевского, обидели и еще нескольких профессоров, полиция разгоняла сходки; будировало сорок два либеральных профессора, а восемьдесят два заявили себя сторонниками твердой власти. Варвара бегала по антикварам и букинистам, разыскивая портреты m[ada]me Ролан, и очень сожалела, что нет портрета Те-руань де-Мерикур.
Вообще жизнь принимала весьма беспокойный характер, и Клим Самгин готов был признать, что дядя Хри-санф прав в своих предчувствиях. Особенно крепко врезались в память Клима несколько фигур, встреченных им за эту зиму.
Однажды Самгин стоял в Кремле, разглядывая хаотическое нагромождение домов города, празднично освещенных солнцем зимнего полудня. Легкий мороз озорниковато пощипывал уши, колючее сверканье снежинок ослепляло глаза; крыши, заботливо окутанные толстыми слоями серебряного пуха, придавали городу вид уютный; можно было думать, что под этими крышами в светлом тепле дружно живут очень милые люди.
— Здравствуйте, — сказал Диомидов, взяв Клима за локоть. — Ужасный какой город, — продолжал он, вздохнув. — Еще зимой он пригляднее, а летом — вовсе невозможный. Идешь улицей, и все кажется, что сзади на тебя лезет, падает тяжелое. А люди здесь — жесткие. И — хвастуны.
Он снова вздохнул, говоря:
— Не люблю, когда ахают — ах, Москва! Разрумяненное морозом лицо Диомидова казалось еще более картинным, чем было всегда. Старенькая котиковая шапка мала для его кудрявой головы. Пальто — потертое, с разными пуговицами, карманы надорваны и оттопырены.
— Куда вы идете? — спросил Клим.
— Обедать.
И, мотнув головой на церковь Чудова монастыря, он сказал:
— Чиню иконостас тут.
— Вот как! И в театре и в церкви работаете…
— Так что? Все равно работа. Меня знакомый резчик и позолотчик пригласил. Замечательный…
Диомидов нахмурился, помолчал и предложил:
— Пойдемте в трактир, я буду обедать, а вы — чай пить. Есть вы там не станете, плохо для вас, а чай дают — хороший.
Было бы интересно побеседовать с Диомидовым, но путешествие с таким отрепанным молодцом не улыбалось Климу; студент рядом с мастеровым — подозрительная пара. Клим отказался идти в трактир, а Диомидов, безжалостно растирая ладонью озябшее ухо, сказал:
— Все — работаю. Хочу много денег накопить. И вдруг спросил:
— Вы одобряете Лидию Тимофеевну, что она в театр готовится?
Не ожидая ответа, он тотчас раскрыл смысл вопроса:
— Это ведь все равно как голой по улице ходить.
— Лидия Тимофеевна — взрослый человек, — сухо напомнил Клим.
Диомидов утвердительно кивнул головой.
— По-моему, умные чаще ошибаются в себе.
— Почему вы так думаете?. — А — как же? Я — книги читаю, вижу…
Это показалось Самгину дерзким: невежда, говорить правильно не умеет, а туда же…
— Что ж вы читаете?
— Всякое. Все об ошибках пишут. Притопывая ногою, он спросил:
— Вы — революцией занимаетесь?
— Нет, — ответил Клим, взглянув прямо в глаза Диомидову, — синева их была особенно густа в этот день.
— А я думаю — занимаетесь, вы такой скрытный.
— Почему вас интересует это?
— Когда мне об этом говорят, я знаю, что это правда, — задумчиво пробормотал Диомидов. — Конечно — правда, потому что — что же это?
Он махнул рукою на город.
— А хоть и знаю, да — не верю. У меня другое чувство.
— О революции на улице не говорят, — заметил Клим.
Диомидов оглянулся.
— Это — не улица. Хотите, я вам одного человека покажу? — предложил он.
— Какого?
— Увидите. Замечательный. Он — по субботам проповедует.
— Революцию?
— По-моему — еще хуже, — не сразу ответил Диомидов. Клим усмехнулся.
— Пойдемте! — тихонько, но настойчиво упрашивал Диомидов. — Сегодня — суббота. Только вы попроще оденьтесь. Хотя — все равно, — бывают и такие. Даже околоточный бывает. И — дьякон.
По ласкающему взгляду забавного человека было ясно: ему очень хочется, чтоб Самгин пошел с ним, и он уже уверен, что Самгин пойдет.
— Страшно интересно. Это надо знать, — говорил он. — Очки — снимите, очковых людей не любят.
Клим хотел отказаться слушать вместе с околоточным проповедь чего-то хуже революции, но любопытство обессилило его осторожность. Тотчас возникли еще какие-то не совсем ясные соображения и заставили его сказать:
— Дайте адрес, я, может быть, приду.
— Лучше мне зайти за вами, проводить…
— Нет, не беспокойтесь…
Вечером Клим плутал по переулкам около Сухаревой башни. Щедро светила луна, мороз окреп; быстро мелькали темные люди, согнувшись, сунув руки в рукава и в карманы; по сугробам снега прыгали их уродливые тени. Воздух хрустально дрожал от звона бесчисленных колоколов, благовестили ко всенощной.
«Любопытно, — в какой среде живет этот полуумный? — думал Клим. — Если случится что-нибудь — самое худшее, чего я могу ждать, — вышлют из Москвы. Ну, что ж? Пострадаю. Это — в моде».
Вот, наконец, над старыми воротами изогнутая дугою вывеска: «Квасное заведение». Самгин вошел на двор, тесно заставленный грудами корзин, покрытых снегом; кое-где сквозь снег торчали донца и горлышки бутылок; лунный свет отражался в темном стекле множеством бесформенных глаз.
В глубине двора возвышалось длинное, ушедшее в землю кирпичное здание, оно было или хотело быть двухэтажным, но две трети второго этажа сломаны или не достроены. Двери, широкие, точно ворота, придавали нижнему этажу сходство с конюшней; в остатке верхнего тускло светились два окна, а под ними, в нижнем, квадратное окно пылало так ярко, как будто за стеклом его горел костер.
Клим Самгин постучал ногою в дверь, чувствуя желание уйти со двора, но в дверях открылась незаметная, узкая калиточка, и невидимый человек сказал глухим голосом, на о:
— Осторожно. Четыре ступени.
Затем Самгин очутился на пороге другой двери, ослепленный ярким пламенем печи; печь — огромная, и в нее вмазано два котла.
— Чего же? Проходите, — сказала толстая женщина с черными усами, вытирая фартуком руки так крепко, что они скрипели.
В полуподвальном помещении со сводчатым потолком было сумрачно и стояла сыроватая теолога, пропитанная удушливым запахом испорченного мяса и навоза. Около печи в деревянном корыте для стирки белья мокли коровьи желудки, другое такое же корыто было наполнено кровавыми комьями печонок, легких. Вдоль стены — шесть корчаг, а за ними, в углу на ящике, сидел, прислонясь к стене затылком и спиною, вытянув длинные, тонкие ноги верблюда, человек в сером подряснике. Отклеив затылок от стены, он вытянул длинную шею и спросил басом, негромко:
— Аптекарь?
— Почему вы думаете, что аптекарь? — сердито спросил Клим.
— По внешнему облику, конечно… Садитесь вот сюда. Клим сел против него на широкие нары, грубо сбитые из четырех досок; в углу