Весьма пламенный юноша. Вероятно, таков был Сен-Жюст.
Клим слушал его и с удивлением, не веря себе, чувствовал, что сегодня Лютов симпатичен.
«Не потому ли, что я обижен?» — спросил он себя, внутренне усмехаясь и чувствуя, что обида все еще живет в нем, вспоминая двор и небрежное, разрешающее словечко агента охраны:
«Можете».
Пришел Макаров, усталый и угрюмый, сел к столу, жадно, залпом выпил стакан вина.
— Анатомировал девицу, горничную, — начал он рассказывать, глядя в стол. — Украшала дом, вывалилась из окна. Замечательные переломы костей таза. Вдребезг.
— Не надо о покойниках, — попросил Лютов. И, глядя в окно, сказал: — Я вчера во сне Одиссея видел, каким он изображен на виньетке к первому изданию «Илиады» Гнедича; распахал Одиссей песок и засевает его солью. У меня, Самгин, отец — солдат, под Севастополем воевал, во французов влюблен, «Илиаду» читает, похваливает: вот как встарину благородно воевали! Да…
Остановись среди комнаты, он взмахнул рукой, хотел еще что-то сказать, но явился дьякон, смешно одетый в старенькую, короткую для его роста поддевку и очень смущенный этим. Макаров стал подшучивать над ним, он усмехнулся уныло и загудел:
— Пришлось снять мундир церкви воинствукмцей. Надобно привыкать к инобытию. Угости чаем, хозяин.
За чаем выпили коньяку, потом дьякон и Макаров сели играть в шашки, а Лютов забегал по комнате, передергивая плечами, не находя себе места; подбегал к окнам, осторожно выглядывал на улицу и бормотал:
— Идут. Всё идут.
Присел к столу и, убавив огонь лампы, закрыл глаза. Самгин, чувствуя, что настроение Лготова заражает его, хотел уйти, но Лютов почему-то очень настойчиво уговорил его остаться ночевать.
— А утром все пойдем на Ходынку, интересно все-таки. Хотя смотреть можно и с крыши. Костя — где у нас подзорная труба?
Клим остался, начали пить красное вино, а потом Лютов и дьякон незаметно исчезли, Макаров начал учиться играть на гитаре, а Клим, охмелев, ушел наверх и лег спать. Утром Макаров, вооруженный медной трубой, разбудил его.
— Что-то случилось на Ходынке, народ бежит оттуда. Я — на крышу иду, хочешь?
Самгин не выспался, идти на улицу ему не хотелось, он и на крышу полез неохотно. Оттуда даже невооруженные глаза видели над полем облако серовато-желтого тумана. Макаров, посмотрев в трубу и передавая ее Климу, сказал, сонно щурясь:
— Икра.
Да, поле, накрытое непонятным облаком, казалось смазано толстым слоем икры, и в темной массе ее, среди мелких, кругленьких зерен, кое-где светились белые, красные пятна, прожилки.
— Красные рубахи — точно раны, — пробормотал Макаров и зевнул воющим звуком. — Должно быть, наврали, никаких событий нет, — продолжал он, помолчав. — Скучно смотреть на концентрированную глупость.
И, приглаживая нечесанные волосы, он сел около печной трубы, говоря:
— А Владимир не ночевал дома; только сейчас явился. Трезвый однако…
Огромный, пестрый город гудел, ревел, непрерывно звонили сотни колоколов, сухо и дробно стучали колеса экипажей по шишковатым мостовым, все звуки сливались в один, органный, мощный. Черная сеть птиц шумно трепетала над городом, но ни одна из них не летела в сторону Ходынки. Там, далеко, на огромном поле, под грязноватой шапкой тумана, утвердилась плотно спрессованная, икряная масса людей. Она казалась единым телом, и, только очень сильно напрягая зрение, можно было различить чуть заметные колебания икринок; иногда над ними как будто вечно вспухало, но быстро тонуло в их вязкой густоте. Оттуда на крышу тоже притекал шум, но — не ликующий шум города, а какой-то зимней, как вой метели, он плыл медленно, непрерывно, но легко тонул в звоне, грохоте и реве.
Не отрывая глаз от медного ободка трубы, Самгин очарованно смотрел. Неисчислимая толпа напоминала ему крестные хода, пугавшие его в детстве, многотысячные молебны чудотверной иконе Оранской божией матери; сквозь поток шума звучал в памяти возглас дяди Хрисанфа:
«Приидите, поклонимся, припадем»…
Он различал, что под тяжестью толпы земля волнообразно зыблется, шарики голов подпрыгивают, точно зерна кофе на горячей сковороде; в этих судорогах было что-то жуткое, а шум постепенно становился похожим на заунывное, но грозное пение неисчислимого хора.
Представилось, что, если эта масса внезапно хлынет в город, — улицы не смогут вместить напора темных потоков людей, люди опрокинут дома, растопчут их руины в пыль, сметут весь город, как щетка сметает сор.
Клим стал смотреть на необъятное для глаза нагромождение разнообразных зданий Москвы. Воздух над городом был чист, золотые кресты церквей, отражая солнце, пронзали его острыми лучами, разбрасывая их над рыжими и зелеными квадратами крыш. Город напоминал старое, грязноватое и местами изорванное одеяло, пестро покрытое кусками ситцев. В длинных дырах его копошились небольшие фигурки людей, и казалось, что движение их становится все более тревожным, более бессмысленным; встречаясь, они останавливались, собирались небольшими группами, затем все шли в одну сторону или же быстро бежали прочь друг от друга, как бы испуганные. В одной из трещин города появился синий отряд конных, они вместе с лошадями подскакивали на мостовой, как резиновые игрушки, над ними качались, точно удилища, тоненькие древки, мелькали в воздухе острия пик, похожие на рыб.
— В сущности, город — беззащитен, — сказал Клим, но Макарова уже не было на крыше, он незаметно ушел. По улице, над серым булыжником мостовой, с громом скакали черные лошади, запряженные в зеленые телеги, сверкали медные головы пожарных, и все это было странно, как сновидение. Клим Самгин спустился с крыши, вошел в дом, в прохладную тишину. Макаров сидел у стола с газетой в руке и читал, прихлебывая крепкий чай.
— Ну, что? — спросил он, не поднимая глаз.
— Не знаю, но как будто…
— Вероятно, драка, — сказал Макаров и щелкнул пальцами по газете. — Какие пошлости пишут…
Минут пять молча пили чай. Клим прислушивался к шарканью и топоту на улице, к веселым и тревожным голосам. Вдруг точно подул неощутимый, однако сильный ветер и унес весь шум улицы, оставив только тяжелый грохот телеги, звон бубенчиков. Макаров встал, подошел к окну и оттуда сказал громко:
— Ну, вот и разгадка. Смотри.
По улице, раскрашенной флагами, четко шагал толстый, гнедой конь, гривастый, с мохнатыми ногами; шагал, сокрушенно покачивая большой головой, встряхивая длинной челкой. У дуги шел, обнажив лысую голову, широкоплечий, бородатый извозчик, часть вожжей лежала на плече его, он смотрел под ноги себе, и все люди, останавливаясь, снимали пред ним фуражки, шляпы. С телеги, из-под нового брезента, высунулась и просительно нищенски тряслась голая по плечо рука, окрашенная в синий и красный цвета, на одном из ее пальцев светилось золотое кольцо. Рядом с рукой качалась рыжеватая, растрепанная коса, а на задке телеги вздрагивала нога в пыльном сапоге, противоестественно свернутая набок.
— Человек шесть, — пробормотал Макаров. — Ясно, что драка.
Он говорил еще что-то, но, хотя в комнате и на улице было тихо, Клим не понимал его слов, провожая телегу и глядя, как ее медленное движение заставляет встречных людей врастать в панели, обнажать головы. Серые тени испуга являлись на лицах, делая их почти однообразными.
Проехала еще одна старенькая, расхлябанная телега, нагруженная измятыми людями, эти не были покрыты, одежда на них изорвана в клочья, обнаженные части тел в пыли и грязи. Потом пошли один за другим, но все больше, гуще, нищеподобные люди, в лохмотьях, с растрепанными волосами, с опухшими лицами; шли они тихо, на вопросы встречных отвечали кратко и неохотно; многие хромали. Человек с оборванной бородой и синим лицом удавленника шагал, положив правую руку свою на плечо себе, как извозчик вожжи, левой он поддерживал руку под локоть; он, должно быть, говорил что-то, остатки бороды его тряслись. Большинство искалеченных людей шло по теневой стороне улицы, как будто они стыдились или боялись солнца. И все они казались жидкими, налитыми какой-то мутной влагой; Клим ждал, что на следующем шаге некоторые из них упадут и растекутся по улице грязью. Но они не падали, а всё шли, шли, и скоро стало заметно, что встречные, неизломанные люди поворачиваются и шагают в одну сторону с ними. Самгин почувствовал, что это особенно угнетает его.
— Для драки — слишком много, — не своим голосом сказал Макаров. — Пойду расспрошу.»
Самгин пошел с ним. Когда они вышли на улицу, мимо ворот шагал, покачиваясь, большой человек с выпученным животом, в рыжем жилете, в оборванных, по колени, брюках, в руках он нес измятую шляпу и, наклоня голову, расправлял ее дрожащими пальцами. Остановив его за локоть, Макаров спросил:
— Что случилось?
Человек открыл волосатый рот, посмотрел мутными глазами на Макарова, на Клима и, махнув рукой, пошел дальше. Но через три шага, волком обернувшись назад, сказал громко:
— Все — виноватые. Все.
— Ответ преступника, — проворчал Макаров и, как мастеровой, сплюнул сквозь зубы.
Пошли какие-то возбужденные и общительные, бестолковые люди, они кричали, завывали, но трудно было понять, что они говорят. Некоторые даже смеялись, лица у них были хитрые и счастливые.
Ехала бугристо нагруженная зеленая телега пожарной команды, под ее дугою качался и весело звонил колокольчик. Парой рыжих лошадей правил краснолицый солдат в синей рубахе, медная голова его ослепительно сияла. Очень странное впечатление будили у Самгина веселый колокольчик и эта медная башка, сиявшая празднично. За этой телегой ехала другая, третья и еще, и над каждой торжественно возвышалась медная голова.
— Троянцы, — бормотал Макаров. Клим поражение провожал глазами одну из телег. На нее был погружен лишний человек, он лежал сверх трупов, аккуратно положенных вдоль телеги, его небрежно взвалили вкось, почти поперек их, и он высунул из-под брезента голые, разномерные руки; одна была коротенькая, торчала деревянно и растопырив пальцы звездой, а другая — длинная, очевидно, сломана в локтевом сгибе; свесившись с телеги, она свободно качалась, и кисть ее, на которой не хватало двух пальцев, была похожа на клешню рака.
«Камень — дурак. Дерево — дурак», — вспомнил Клим.
— Я больше не могу, — сказал он, идя во двор. За воротами остановился, сиял очки, смигнул с глаз пыльную пелену и подумал: «Зачем же он… он-то зачем пошел? Ему — не следовало…!»
Вспомнилась неудачная шутка гимназиста Ивана Дронова:
«Рука — от глагола рушить, разрушать».
Макаров, за воротами, удивленно и вопросительно крикнул:
— Стойте, куда вы?
Вслед за этим он втолкнул во двор Маракуева, без фуражки, с растрепанными волосами, с темным лицом и засохшей рыжей царапиной от уха к носу. Держался Маракуев неестественно прямо, смотрел на Макарова тусклым взглядом налитых кровью глаз и хрипло спрашивал сквозь зубы:
— Вы — где были? Видели?
В неподвижных глазах его, в деревянной фигуре было что-то страшное, безумное. На нем висел широкий, с чужого плеча, серый измятый пиджак с оторванным