Прежде вспомним, в каком положении мы стоим теперь. Я хорошо принят у вас, Фёдор, мой старый приятель, верит в мою порядочность и стоит совершенно вне подозрений. Всё у нас так хорошо, тепло, родственно…
— И ты думаешь? — испуганно прошептала женщина.
— Подожди! Посмотрим, что выйдет, когда ты расскажешь всё это ему. Прежде всего — это удар. Заслуженный, незаслуженный — всё равно удар. Нужно бы жалеть человека…
Потом: ты уедешь от него ко мне — ведь да? — Ну вот! Что же из этого получится?
Тебе будет скучно без детей, а он не отдаст их. Что бы ему осталось, если бы он отдал их? Ты будешь тосковать о них, а я болеть за тебя… Дети — они всегда играют страдальческую роль в подобных комбинациях… Мы не должны допускать этого…
— Слушай! Что ты говоришь? Ведь это подло. Неблагородно! Гадость, гадкий обман… И ты… — умоляюще зашептала женщина.
— А! Так говорят твои теории? Милая! Жизнь давно оставила их далеко позади себя… Нужно заботиться о возможном уменьшении общей суммы страданий в жизни, а не вводить в неё благородство, в котором, как я вижу, никто, кроме тебя, не нуждается.
Оно дорого стоит и… слишком слабо для жизни. Будь оно сильно духом и нужно нам, поверь, — оно давно уже победило бы. Этого нет. И нужно брать от жизни то, что она даёт нам. Ты ведь знаешь — она не часто делает нам честь дать что-нибудь приятное и вкусное. Для того, чтобы жить, нельзя не обижать кого-нибудь. Это не мы установили, и мы, очевидно, не в силах заменить этот порядок другим… лучшим… Имей мы силы, — мы сделали бы…
— Однако! Как ты… циничен. Я не зна-ала…
— Да? Ты думаешь, это цинизм? Я считаю это здравым смыслом, возможным в жизни.
И они замолчали.
Снова пронёсся ветер, и сад глубоко вздохнул от его дуновения. И когда листья тополя трепетали, то они казались роем белых бабочек, собиравшихся куда-то лететь.
— Впрочем, ты вольна, конечно, поступать по твоему желанию. Да… Но подумай обо мне — в какое положение ты ставишь меня пред Фёдором… Подумай-ка…
Она молчала, очевидно, думая об этом.
— И мне остаётся одно… Это уехать отсюда… Завтра же!
— Ты хочешь ехать? За…завтра же? А я?
— Что же мне делать? Я не могу портить отношений со старым товарищем и не хочу вступать в какие-то драматические коллизии. Я испытал уже их… Зачем искусственно усложнять жизнь, и без того до ужаса сложную?
Тогда женщина в павильоне засмеялась горьким и едким смехом, нервно сотрясавшим печальную тишину сада. И листья на деревьях задрожали от этого смеха или оттого, что ветер всё лился по саду тёплой и лёгкой волной.
— Какое это несчастие — любить! — сквозь смех сказала женщина и замолчала. Медленно прошла минута молчания.
— Ну, что же? — нерешительно спросила женщина.
— То есть? — твёрдо переспросил её собеседник.
— Как же ты хочешь поставить всё это? — усмехнулась она.
Он начал диктовать ей свои условия тоном, не допускающим возражения, тоном победителя.
— Отношения не изменяются, вот и всё. Я хожу к вам, и Фёдор ничего не знает.
Да… Потом он… конечно… со временем догадается… И тогда… Силу удара ослабит постепенность его приближения… Та медленность, знаешь… Ему будет легче примириться с фактом, если этот факт не бросят ему в голову, как камень…
Молчание, наступившее за его словами, продолжалось томительно долго.
Казалось, что деревья росли и, разрывая ткани теней, одевавшие их, становились зеленее и свежее… Это казалось потому, что свет луны уже померк и в воздухе повеяло острой свежестью весеннего утра. Запах цветов всё усиливался, и утренняя роса, упадая с неба невидимыми глазу каплями, окропляла бархатную зелень сада крупной серебряной пылью.
— …Ну… я знаю тебя… кажется. Итак… Он будет верить нам, мы же будем наслаждаться тайной любовью… Да… хорошо! Тут много романтизма… Но я не думала, что, идя к тебе, дойду до этого… — иронически заговорила женщина.
Он же молчал.
— А возвращаться назад… теперь?.. имеет ли это смысл? — задумчиво добавила она. — Да… пожалуй, что нет… Да я не могла бы… Я люблю тебя и теперь, когда ты вдруг стал уродом, — люблю больше, чем вчера, когда я ещё уважала тебя… Но как же вы, мужчины, подлы! И ловки… Ты прости меня! Ведь я всё равно уступаю тебе.
Знаешь… всё так запутано, что трудно понять, что хорошо и что дурно… Ты где же это вычитал такие… теории? Впрочем, теперь… так легко.
Он молчал…
— Ты сердишься… Брось! Всё уже… прошло! Ах, как мне смешно! Ты знаешь, ведь я верила в возможность чистой — пойми! — вполне чистой, порядочной любви! Но этого, оказывается, слишком много для человека. А однако… нужно любить. Жить без любви… скучно и тяжело! Ну… поцелуй же меня ещё… мой философ… я уже взяла реванш… Жалкий… да?
— Вот видишь, дурочка! — заговорил он покровительственно и солидно. — Зачем же ты испортила себе и мне несколько приятных минут? Затем, чтоб показаться мне ещё более тонкой… порядочной и чистой? Не стоило!
И снова раздались поцелуи… Много поцелуев…
III
Через полчаса из павильона вышел человек в лёгком светлом костюме, высокий, мощный, с большими русыми усами на бледном и холодном лице…
Уходя в глубь сада, в тёмно-зелёную чащу кустарников, он, устало опустив голову на грудь, недовольно что-то насвистывал сквозь зубы…
А потом из кустов сирени и жасмина, окружавших павильон, на дорожку сада вышла женщина в длинном белом платье.
Она пошла в сторону, противоположную той, где скрылся её собеседник, и шла она медленной, нерешительной походкой человека, который очень устал или глубоко задумался. Роса, упадая с листьев, задетых ею по дороге, кропила её голову в густой массе чёрных волос и её плечи, с которых кружевная накидка сползла и одним концом вилась по земле.
Пятна теней, лежавшие на всём вокруг неё, казалось, делались темнее и, проникая ей в душу, погружали её в печально-сладкую дрему.
Рассветало уже, на вершины деревьев упали розовые пятна первых лучей солнца, и капли росы сверкали в них, как драгоценные камни. А тени, тонкие и прозрачные тени весенней ночи, тихо таяли и исчезали с земли и деревьев сада.
Женщина в белом платье тихо скрылась в густой листве, сад же, освежённый влагой ночи и утренней росой, неподвижно ожидал возрождения дня.
От церкви на площадь падала большая и густая тень. Недавно перестал идти обильный летний дождь, и между выбоинами в мостовой площади скопились маленькие лужицы воды. Тусклые там, где их покрывала тень от церкви, они отливали серебром вне границ тени, отражая в себе лучи луны — полной, яркой и неподвижно стоявшей в мягком синем небе. Отошла всенощная, и через площадь в разные стороны расходились тёмные фигуры людей. Они, осторожно обходя лужи, пропадали в улицах — пяти узких каналах, выходивших на площадь.
И вот на ней стало пусто, тихо и печально. Тогда в тени около церковной паперти раздался слабый звук металла, упавшего на камни, и откуда-то вышла маленькая фигурка. Она, странно подпрыгивая, побежала по мостовой и вдруг уменьшилась — не то наклонилась, не то упала на землю.
В то же время из одной улицы появилась крупная, немного согнутая фигура человека и, медленно шагая, направилась в сторону первой. Шла она, не разбирая дороги, и лужицы воды то и дело всхлипывали под её ногами, разбрызгиваясь по сторонам. Вот они обе сошлись в одну массу, — вторая фигура скрыла собой первую, изогнувшись над ней.
— Ты чего шаришь? — раздался хриплый, надтреснутый бас.
— Пятачок! — ответил звонкий детский альт, озабоченно и тревожно. — Стал считать, сколько всего, а он, еретик, вырвался из рук, да и покатился. Сколько вот ищу! Ах ты!
— Верно знаешь — пятачок? — меланхолично спросил бас.
— Ну, ещё бы! Она всегда пятачок даёт… Это вот её и был.
— Кто — она?
— Она-то? Барыня такая…
— И всегда пятачок? — вздохнул большой.
— Всегда… — кратко и озабоченно кинул мальчик.
И всё так же плотно слитые в густое тёмное пятно, они оба замолкли, тщательно шаря по земле.
— Не найти! Вода. Грязь. А монета крупная. Жаль! — проговорил бас, вздохнул и выпрямился.
— А наплевать ин! — вдруг решил маленький и тоже встал во весь рост. Он был горбат, а его собеседник высок, тонок и странно съёжен. Казалось, что его сильно ударили сверху по голове и она у него глубоко вошла в плечи.
— Наплевать? — задумчиво переспросил он. — Ишь ты! Много, значит, насбирал?
— Ежели без пятачка — двадцать две! — самодовольно ответил горбун.
— Хорошо дают, значит! А вот мне — не везёт! Ступай, говорят, работай. В трудолюбивый дом. Вроде как бы в тюрьму. Хе! Разве я могу… со всякой рванью?
Ты мал вот… ничего не понимаешь.
Он заговорил обиженным тоном, а кончил уже с раздражением. Оба они стояли неподвижно друг против друга.
— Этто меня сцопали в дом-то, — оживлённо заговорил горбатый мальчик. — Привёл бутошник… а там этакой дяденька в очках. Бутошник говорит: «Вот, говорит, ваше благородие, — поймал! Получите!» Тот меня сейчас же мочало щипать засадил.
Жарко. Беда! В глаза, в нос — пыль лезет. Уж я чихал, чихал! Ах ты! — И мальчик засмеялся, вспомнив, как он чихал.
— Ну? — с интересом спросил большой.
— Ничего. Убёг на другой день.
— Убёг?
— Убёг…
— Ага! Вот видишь ты! — с большим торжеством в тоне заявил большой, но не пояснил, что именно нужно было тут видеть. Где-то в одной из улиц раздались дребезжащие звуки трещотки ночного сторожа. Вслед за ними раздался удар в колокол. Печальный медный звук, волнуясь, поплыл в воздухе, медленно угасая и точно жалуясь на что-то.
— Идти уж! — сказал мальчик и двинулся вперёд.
— Ты куда? Квартира — мать-отец есть, али так где? — спросил его собеседник, крупно шагая рядом с ним.
— Я-то? Так. Мать померла в холеру. Я тут у тётки.
— Родная?
— Тётка-то? Нету. Где уж ей? Так, злая пьяница… — ответил мальчик, очевидно, имевший высокое мнение о родных.
— Бьёт?
— Ищо бы! Вот как дует… Чем попадя…
— Это уж всегда так, — утешил его спутник. Они вошли в узкую улицу и медленно шагали вдоль её, держась тени зданий… Кругом было пустынно и темно. Где-то громкий дребезг пролётки нахально врывался в печальную тишину ночи…
— А отец?
— Отца-то не было… — равнодушно ответил мальчик.
— А! Бывает и это. Часто бывает. У нас тоже вот горничная — родила сына, а отца нет!