молчания.
II
У одного из передних вёсел стоял Силан Петров, в красной рубахе с расстёгнутым воротом, обнажавшим его могучую шею и волосатую, прочную, как наковальня, грудь. Шапка сивых волос нависла ему на лоб, и из-под неё усмехались большие, горячие, карие глаза. По локоть засученные рукава рубахи обнажали жилистые руки, крепко державшие весло, и, немного подавшись корпусом вперёд, он что-то зорко высматривал в густой тьме дали.
Марька стояла в трёх шагах от него, к течению боком, и с улыбкой поглядывала на широкогрудую фигуру милого. Оба молчали, занятые наблюдением: он — за далью, она — за игрой его живого бородатого лица.
— Костёр рыбацкий, должно! — поворотился он к ней лицом. — Ничего. Держим прямо! О-ох! — выдохнул он из себя целый столб горячего воздуха, ровно ударив веслом влево и мощно проводя им по воде. — Не натужься больно-то, Машурка! — заметил он, видя, что и она делает тоже ловкое движение своим веслом.
Кругленькая, полная, с чёрными бойкими глазами и румянцем во всю щёку, босая, в одном мокром сарафане, приставшем к её телу, — она повернулась к Силану лицом и, ласково улыбаясь, сказала:
— Уж больно ты бережешь меня. Чай, я слава те господи!
— Целую — не берегу! — передёрнул плечами Силан.
— И не след! — вызывающе прошептала она.
Они замолчали, оглядывая друг друга жадными взглядами.
Под плотами задумчиво журчала вода. Справа, далеко где-то, запели петухи.
Чуть заметно колыхаясь под ногами, плоты плыли вперёд, туда, где тьма уже редела и таяла, а облака принимали более резкие очертания и светлые оттенки. — Силан Петрович! Знаешь, чего они там визжали? Я знаю, право слово, знаю! Это Митрий жалился на нас Серёжке, да и проскулил так то жалобно с тоски, а Серёжка-то и ругнул нас.
Марья пытливо уставилась в лицо Силана, теперь, после её слов, — суровое и холодно упрямое.
— Ну, так что? — коротко спросил он.
— Так. Ничего.
— А коли ничего, так и говорить было нечего.
— Да ты не серчай!
— На тебя-то? И рад бы иной раз, да не в силу.
— Любишь Машку? — шаловливо прошептала она, наклонясь к нему.
— Э-эх! — выразительно крякнул Силан и, протянув к ней свои сильные руки, сквозь зубы сказал: — Иди, что ли… Не задорь…
Она изогнулась, как кошка, и мягко прильнула к нему.
— Опять собьём плоты-то! — шептал он, целуя её лицо, горевшее под его губами.
— Будет уж! Светает… Видно нас с того конца.
Она попыталась оттолкнуться от него. Но он ещё крепче прижал её рукой.
— Видно? Пускай видят! Пускай все видят! Плюю на всех. Грех делаю, точно. Знаю. Ну что ж?
Подержу ответ господу. А всё ж таки женой ты его не была. Свободная, стало быть, ты сама своя… Тяжко ему? Знаю. А мне? Али снохачом быть лестно? Хоть оно, положим, ты не жена ему…
А всё ж! С моим-то почётом — каково мне теперь? А перед богом не грех? Грех! Всё знаю! И всё преступил. Потому — стоит. Один раз на свете-то живут, и кажинный день умереть можно. Эх, Марья! Месяц бы мне один погодить Митьку-то женить! Ничего бы этого не было. Сейчас бы после смерти Анфисы сватов я к тебе заслал — и шабаш! В законе. Без греха, без стыда. Ошибка моя была. Сгрызёт она мне лет пяток-десяток, ошибка эта. Умрёшь от неё раньше смерти…
— Ну ладно, брось, не тревожь себя. Было говорено про это не раз уж, — прошептала Марья и, тихонько освободившись от его объятий, подошла к своему веслу. Он стал работать порывисто и сильно, как бы желая дать выход той тяжести, что легла ему на грудь и омрачила его красивое лицо.
Светало.
И тучи, редея, лениво расползались по небу, как бы не желая дать места всходившему солнцу. Вода реки приобрела холодный блеск стали.
— Опять он намедни толковал. «Батюшка, говорит, али это не стыд-позор тебе и мне? Брось ты её, тебя-то то есть, — усмехнулся Силан Петров, — брось, говорит, войди в меру». — «Сын, мол, мой милый, отойди прочь, коли жив быть хошь! Разорву в куски, как тряпицу гнилую. Ничего от твоей добродетели не останется. На муку, мол, себе родил я тебя, выродка». Дрожит. «Батюшка! али, говорит, я виноват?» — «Виноват, мол, комар пискливый, — потому камень ты на моей дороге.
Виноват, мол, потому постоять за себя не умеешь. Мертвечина, мол, ты, стерва тухлая. Кабы, мол, ты здоров был, — хоть бы убить тебя можно было, а то и этого нет. Жалко тебя, кикимору несчастную». Воет! — Эх, Марья! Плохи люди стали! Другой бы — э-эхма! Выбился бы из петли-то скоро. А мы — в ней! Да, может, так и затянем друг друга.
— Это ты о чём? — робко спросила Марья, с испугом глядя на него, сурового, мощного и холодного.
— Так… Умер бы он… Вот что. Кабы умер… ловко бы! Всё бы в колею вскочило. Отдал бы твоим землю, замазал бы им глотку-то, а с тобой — в Сибирь… али на Кубань! Кто такая? Жена моя! Поняла? Документ бы такой достали… бумагу. Лавку бы открыл в деревне где. И жили бы. И грех наш перед господом замолили бы. Много ли нам надо? Помогли бы людям жить, а они бы помогли нам совесть успокоить… Хорошо? а? Маша?!.
— Да-а! — вздохнула она и крепко, зажмурив глаза, задумалась о чём-то.
Они помолчали… Журчала вода…
— Чахлый он… Может, скоро умрёт, — глухо сказал Силан Петров.
— Дай-ко ты, господи, поскорее бы! — молитвенно произнесла Марья и перекрестилась.
* * *
Брызнули лучи весеннего солнца и заиграли на воде золотом и радугой. Дунул ветер, всё дрогнуло, ожило и засмеялось. Голубое небо между туч тоже улыбалось раскрашенной солнцем воде.
А тучи остались уже сзади плотов.
Там, собравшись в тяжёлую, тёмную массу, они раздумчиво и неподвижно стояли над широкой рекой, точно выбирая путь, которым скорее уйдёшь от живого солнца весны, богатого блеском и радостью, и врага им, матерям зимних вьюг, запоздавшим отступить пред весной.
Впереди плотов сияло чистое, ясное небо, и солнце, ещё холодное по-утреннему, но яркое по-весеннему, важно и красиво всходило всё выше в голубую пустыню неба из пурпурно-золотых волн реки.
Справа от плотов был виден коричневый горный берег в зелёной бахроме леса, слева — бледно-изумрудный ковёр лугов блестел брильянтами росы.
В воздухе поплыл сочный запах земли, только что рождённой травы и смолистый аромат хвои.
Силан Петров посмотрел на задние вёсла.
Сергей и Митрий точно приросли к ним. Но ещё трудно было, за далью, видеть выражение их лиц.
Он перевёл глаза на Марью.
Ей было холодно. Стоя у весла, она сжалась в комок и стала совсем круглой. Вся облитая солнцем, она смотрела вперёд задумчивыми глазами, и на её губах играла та загадочная и чарующая улыбка, которая и некрасивую женщину делает обаятельной и желанной.
— Поглядывай в оба, ребятушки-и! О-о!.. — во всю мочь громыхнул Силан Петров, чувствуя мощный прилив бодрости в своей широкой груди.
И от его крика всё кругом как бы колыхнулось. Долго по горному берегу звучало эхо.
В Черноморье
Знойно. Тихо… Чудный вид!
Там, далёко, — море спит.
С берегов же в волны пали
Тени тонких миндалей,
И чинары в них купали
Зелень пышную ветвей;
И в прибрежной белой пене,
Как улыбка — эти тени, —
Как улыбка старых гор,
Чьи угрюмые вершины
От земли туманом скрыт.
* * *
Важно, молча и сурово
В бархат неба голубого
Смотрят главы старых гор,
Сизой дымкою объяты.
Их крутые к морю скаты.
Им в дали небес не слышны
Вздохи волн и пены пышной —
Полный нежной, сладкой ложью,
Шум, притекший к их подножью,
Но, безмолвны и угрюмы,
Схоронили скалы думы
И, одеты облаками,
Так стоят они, веками
Тешась шумной волн игрой.
В мягком пухе нежной пены
Волны скалам, как сирены,
Что-то нежно так поют,
Но в ответ на их набеги
Тайн суровые ковчеги
Ничего им не дают:
Ни намёка, ни полслова,
Ничего из тайн былого…
* * *
Между камня выползали
Полусонные кусты
Роз, жасминов и азалий,
И кадили их цветы
Душной, сочною истомой
Небесам, объятым дрёмой,
Морю, серым грудам скал,
На которых чинно в ряд
Сели чайки и следят:
Не дарит ли их тот вал,
Что пришёл из дали зыбкой,
Золотистой, вкусной рыбкой?
* * *
Но седой, — на эти груды
Набегая, — им дарил
Только брызги-изумруды
И о чём-то говорил…
И, взмахнувши гребнем белым,
Вновь бросал движеньем смелым
Разноцветных брызг каскад.
А ему с вершины горной
Уходил, кипя сердито,
О твердыни скал разбитый.
* * *
Моря даль — покрыта сонной
Дымкой нежного опала.
Глубиной своей бездонной
В волны небо там упало
И смешалось с ними странно.
Мягко эти два титана,
Оба полны южным зноем,
Грудь на грудь друг другу пали,
Обнялись, слились — и спали.
И не видным глазу роем
Там, по светлой синей выси,
Грез гирлянды…
В чудном сне
Сам я жил, — казалось мне…
Открытие. Из мемуаров современника
…Сегодня, после обеда, жена, — когда мы сидели с ней у меня в кабинете, — тревожно и ласково сказала мне:
— В твоих отношениях ко мне, Поль, появилось что-то странное. Ты иногда смотришь на меня так вопросительно… точно ждёшь чего-то от меня и хочешь узнать: когда же?.. скоро ли? И — потом ты стал как-то особенно внимателен ко мне… внимателен не как к женщине… этого я бы наверное не заметила… это так обыденно и привычно… нет, это опять-таки то же странное, спрашивающее и ожидающее внимание, как и твои молчаливые взгляды. Что с тобой? Меня пугаешь ты, Поль!
И, когда она сказала это, на её глазах блеснули слёзы — боязни и недоумения… Какая она чуткая!..
Я тоже испугался её вопроса и, как мог, — стал утешать её. На это пошло немного времени… — женщины во всём быстро утешаются, — и когда мне это удалось, то я с некоторым внутренним трепетом спросил её: не пыталась ли она объяснить себе как-либо моё настроение?
— Да, — сказала она и смутилась. — Я думаю, что ты недоволен тем, что… вот уже пять месяцев… как мы с тобой… муж и жена… а я… всё ещё…
Вся красная от стыда и волнения, она кончила свою фразу шёпотом и, закрыв лицо руками, свернулась рядом со мною на диване в красивый, мягкий комок — чувственную и шаловливо подстерегающую позу, из всех животных возможную только для кошек и женщин.
Сквозь тонкие, белые пальчики рук сверкали её чёрные глазки, и платье цвета морской воды окутывало всю её мягкими, пышными волнами.
Я объяснил ей моё настроение некоторым недомоганием, успокоил её и успокоился сам,