глаз и не набивалась в лёгкие. Отовсюду нёсся гортанный говор; скрипя дверями, армяне запирали свои лавки, вдали гремела военная музыка, грохотали арбы и телеги, проезжая по избитой мостовой; откуда-то с горы лилась непрерывным, трепещущим ручьём раздражающая нервы, заунывно дикая мелодия зурны.
Город стоял в узкой долине между двух высоких гор; долину разрезала бешено мчавшаяся к морю Кура, и здания, толпясь между рекой и горами, казалось, лезли друг на друга, стремясь вырваться из этой ямы, полной зноя и пыли. Звуки, носившиеся над сдавленным городом, сливались все в один тяжёлый вздох, точно кто-то большой, притиснутый к земле, делал усилия подняться с неё и не мог. Мы молча шли, вдыхая пыль и лавируя в толпе, лившейся чёрным потоком по узкой панели навстречу нам. Темнело. Улица становилась уже, и в ней было душнее. Почти каждый дом был опоясан деревянной террасой, иногда двумя; издали они казались лепным узором на стенах, и теперь на них выходили из домов суетливые и шумные люди, вынося столы и свечи…
А высоко над всем этим расстилалась тёмно-синяя полоса неба, и уже звёзды загорались на ней, как бы перемигиваясь с огнями города.
Мы вошли в лабиринт узких и грязных переулков. Высокие, серые, каменные стены с редкими окнами, маленькими и защищёнными решётками из железа, сурово смотрели на нас, и пространства между этими стенами были точно каналы для стока по ним пахучей грязи и испорченного сырого и тёплого воздуха. Иногда мы проходили мимо тяжёлых, наглухо запертых ворот, и наши шаги вызывали лай и ворчание собак, скрытых за ними. Муэдзин где-то близко призывал к молитве, и над нашими головами плавал рыдающий тенор, задумчиво выпевавший молитву.
Мой товарищ ускорил шаги и возбуждённо схватил меня за руку. Чувствуя близость источника его нового настроения, я, ни о чём не расспрашивая, шагал по грязи вслед за ним, весь охваченный тоскливым чувством, навеянным на меня этими высокими стенами зданий, построенных на улицу тылом, с окнами, выходившими на дворы, пустынностью переулков, грустной молитвою муэдзина и фатализмом Востока, которым, как казалось мне, даже камни дышали.
— Стой! — вполголоса сказал мой товарищ.
Мы остановились пред маленькой нишей в стене. Очевидно, здесь была когда-то дверь во двор и её до половины заложили кирпичом. Против нас тоже возвышалась стена с балконом на высоте аршин восьми от земли. На балкон, маленький и не задрапированный с боков, а только покрытый сверху куском полосатой материи, вела стеклянная дверь. Против неё, в углу балкона, стоял мягкий стул с высокой спинкой, на перилах был небрежно брошен ковёр.
Я посмотрел на всё это и вопросительно взглянул на товарища.
— Погоди, — сказал он, толкая меня в нишу.
Мы тесно друг к другу поместились в ней, и я стал ждать, не желая думать о том, чего именно я могу дождаться, стоя в этом каменном ящике. Вокруг было безмолвно, небо над нами простиралось в виде синей дороги куда-то вдаль.
В щель двери на балкон прорвалась полоска света, скользнула по стене над нами и исчезла. Хохол толкнул меня локтем в бок:
— Смотри!
Обе половинки двери распахнулись, и в них появилась высокая и стройная фигура женщины. Она, закинув голову кверху, несколько секунд посмотрела в небо и что-то сказала по направлению к комнате. Свет освещал её сзади, и на сером фоне стены, в этом свете, вся в белом, широкими складками падавшем с её плеч до ног, она была фантастична. Овальное лицо её было видно нам только как белое пятно, и глаза на нём выделялись, как две большие тёмные точки. Это делало [её] ещё менее реальной, ещё более придавало ей сходства с видением, с тенью. Вот она подняла над головой руки, точно собираясь лететь… На её левое плечо упала густая прядь волос… Свет сзади её дрогнул и исчез; тогда мне показалось, что эта женщина, или тень женщины, стала меньше, как бы растаяла во тьме. Фон стены сгладил мягкие контуры её фигуры, и она стала только намёком на образ, который я созерцал минуту тому назад на том месте, где он стоял. Потом опять явился свет, и опять она ожила. Складки платья заколыхались на ней, она двинулась к перилам балкона, и они сопровождали её, как облако. В этот момент она напоминала мне чью-то картину — луна, в образе женщины, задумчиво и ласково улыбаясь, является из пышной стаи облаков на небе. Вот рядом с нею явилась ещё какая-то фигура в тёмном и стала гладить её волосы рукой, а они всё больше рассыпались по плечам этой женщины. Она посмотрела с балкона вниз и снова что-то вполголоса сказала, протягивая руку назад. Раздался ясный звон металлической струны, я вздрогнул, и, кажется, всё вокруг меня тоже вздрогнуло.
Женщина села на стул, свет падал на неё сбоку, и я видел её профиль, изящно очерченный, но как бы воздушный в этой странной обстановке. Тёмная фигура опустилась вниз, и ковёр, лежавший на перилах, скрыл её. В четырёхугольнике освещённой двери и на тёмной спинке стула голова женщины, несколько закинутая назад, выделялась ясно, и профиль лица как бы был окружён сиянием, исходившим от него. И её лицо казалось мне чудесно красивым, лицом феи, героини волшебной сказки, а вся она — воплощением грёзы, дивной грёзы восторженного и влюблённого поэта, явившейся в эти суровые и неуклюжие глыбы камня, на эту грязную землю, чтобы оживить и облагородить всё вокруг себя.
Я не чувствовал более ни удушливого запаха прелой грязи и не видел серых каменных стен, подавлявших воображение своей тяжестью и одетых тёплой, пахучей тьмой знойной ночи. Я позабыл о том, что в тёмном, каменном ящике мне было тесно и душно и что из стены, к которой я прислонился, мне в плечо впивался острый камень. Я всё смотрел на эту дивную женщину и больше ничего не хотел. Иногда она наклонялась вниз, и я боялся, что она уже не выпрямится и я не увижу её больше. Но она снова откидывалась на спинку стула, и я снова спокойно и без желаний смотрел на её чудный профиль. Тот, кто сидел на балконе у её ног, целовал её — я слышал эти жадные звуки, но не чувствовал в себе ни тени желания быть на его месте, понимая, что он едва ли видит её такой, какой вижу я.
И вот вдруг в воздух — и к нам вниз и вверх к небу — брызнули звуки струн, — я видел — это она играла на чём-то. Играя, она говорила, обращаясь вниз к своим ногам, говорила речитативом, и хотя звуки струн заглушали тембр её голоса, но он был так же чудесно красив, как и вся она. Струны дрожали то тихо и нежно, то вдруг их звуки становились громкими и смелыми. Казалось, что они сделали воздух чище и свежее и усилили ещё более во всём вокруг меня отпечаток благородной красоты, явившейся вместе с появлением этой женщины, красивой, как мечта. Всё стало как сон, — сон, освежающий душу… И от лица женщины, не иссякая, исходило сияние. В мечтательных звуках струн, тихо рокотавших задумчивую мелодию, высоко надо мной, на фоне неяркого, но красивого розоватого света, под синим небом над её головою, эта дивная женщина с каждым моментом становилась всё более прекрасной и фантастичной, всё далее увлекавшей меня от земли и её чувствований. Я стоял, боясь пошевелиться, храня моё очарование и наслаждаясь им, и мне казалось, что в меня вошло что-то новое, — новое понимание жизни и самого себя; что из всех чаш, которые я уже испил, — та, которую я пью теперь, только одна не содержит в себе ни капли земной грязи, только одна действительно чиста…
И вдруг — всё это исчезло. Исчез огонь — и профиль женщины потерял ясные очертания. Она встала и, вся белая, прозрачная, тающая от движений, исчезла в тёмном четырёхугольнике, откуда прежде исходил розоватый свет. Потом послышался резкий звук визга железных петель двери, дребезг стёкол, грубый звук запираемого замка.
— Всё, — сказал хохол, взяв меня под руку и выводя из ниши.
Не сказав ни слова друг другу, мы пошли с ним домой, и, только расставаясь со мной, он сказал:
— Завтра опять…
Но это было бесполезно говорить мне.
На другой день мы снова пошли, когда настало время, и снова провели часы, как во сне, и опять пошли, и так ходили почти в течение месяца, в продолжение которого смотрели на эту красавицу семнадцать раз.
Мы жили все эти дни как-то странно. Не говоря никому о нашем счастье, дни мы жили, как все, — с виду как все, — так же работали и о том же говорили. Но ни на один момент мы не забывали, что, когда наступит ночь, мы будем жить созерцанием дивной красоты, доступной только нашим глазам. Мы мало говорили о ней — зачем говорить о том, что недоступно определению словом, что постигается не умом, а чувством и, охваченное им, облагораживает его, как огонь, очищая кусок тёмной руды, вытапливает из него девственно чистое серебро… Хорошо нам жилось в эти дни, и высоко поднятыми над землёй чувствовали мы себя. Но однажды, когда мы были в нише и ждали, с балкона кто-то бросил в нас тяжёлый камень. Он ударился в стену над нашими головами и запорошил нам глаза кремнистой пылью. На другой день — мы нашли нишу заваленной разным хламом, и тёмная фигура, стоя на балконе в угрожающей позе, ожидала нас, размахивая рукой. Мы воротились назад, и опять вслед нам был брошен камень, обрызгавший нас грязью.
Долго мы жили воспоминаниями о ней, этой женщине, и всегда вспоминали с такой тихой, ласкающей душу грустью.
Когда Шура, придя из гимназии, разделась и прошла в столовую, она заметила, что мама, уже сидевшая за накрытым столом, улыбнулась ей как-то особенно. Это обстоятельство тотчас же задело любопытство Шуры, но она была уже большая и сочла ниже своего достоинства выдавать себя вопросами. Она молча поцеловала маму в лоб и, мельком взглянув на себя в зеркало, села на своё место. Тут ей опять бросилось в глаза нечто особенное — стол был сервирован «по-парадному» и на пять персон. Значит, кто-то приглашён обедать, только и всего. Шура разочарованно вздохнула. Она хорошо знала всех знакомых папы с мамой и тёти Зины — среди них положительно нет ни одного интересного человека. Господи! Какие все они скучные, и как вообще скучно на свете…
—