рощи да в ней и слезу, лягу там и дождусь ночи — так? А ты, как приедешь домой, Палагее-то моей и пошепчи: муж-то, мол, твой, Палага, тут, поблизости… жди сегодня ночью. Сделаешь?
— Известно, сделаю… — сказал решительно Комов и глубоко задумался.
Брагин снова вытащил из-за пазухи трубку и закурил. Ехали по лощине, промытой дождями. С одной стороны её опускался крутой глинистый обрыв, другая, пологая, была покрыта жёлтой травой, вялой, уже хваченной утренниками, и вся лощина представляла собой узкую и длинную тропу, опускавшуюся вниз, как бы в землю. Впереди виднелись полуголые вершины деревьев, и бедная, редкая листва их была раскрашена в яркие краски осени.
— Вот что я скажу, Николай, — глухо заговорил Комов, не глядя на шабра. — Человек ты был хороший… это так, что уж говорить. Но… сердись ты на меня не сердись, а надо говорить правду. Дело у нас такое… вострое, что, если не говорить нам про него по правде, — большой грех может выйти. Н-да…
— Да ты, Игнат, чего всё только размахиваешься? Бей сразу! — усмехнулся Брагин и враждебно посмотрел в лицо Комова.
— Ну, это ты напрасно… «Бей!» Чего мне тебя бить? Али ты думаешь, мне не жаль тебя? — Комов тяжело вздохнул и смущённо продолжал: — Знаю я, какой ты был человек, и знаю, что не один ты в этом деле виновен. Но кто ты такой теперь? Вот оно в чём дело-то. Что ты за человек стал после всего этого? От мира деревенского ты отрезан напрочь…
— Ну? — тихо сказал Брагин.
— Ну… вот я хочу тебе сказать, Николай, такую штуку… Я человек мирской… мне мир — стена каменная… и у меня в миру место своё есть. А я могу из-за тебя его потерять.
— Да не бойсь ты! — тихо и просительно сказал Брагин. — Не бойсь за себя-то… не сделаю я для тебя худа.
— Нет, я — за мир боюсь. Вдруг ты чего-нибудь настроишь… склока поднимется, и всё такое… Вдруг ты жену свою… сделаешь ей чего худое… или красного петуха недругу своему Кирилке-кабатчику подпустишь… ваш брат на это мастер. А кто будет виноват? Я — потому я тебя прикрыл.
— Игнат, побойся бога! Али я не человек уж стал? — строго и громко воскликнул Брагин, и его лицо — худое и жёлтое — сердито нахмурилось.
Лошадь Комова, испуганная его возгласом, дёрнула, шабры покачнулись на телеге, Комов быстро оттолкнулся от Брагина и подозрительно посмотрел на него и придержал лошадь, потрусившую было рысцой.
— Я тебе и говорю, что не знаю я, кто ты теперь для мира, — вполголоса и угрюмо заговорил Комов. — Я вот сижу и думаю, что… надо мне с тебя клятьбу взять для моего покоя и для вообще крестьянства…
Брагин молчал, покачивая головой. — Так вот, Николай, дай ты мне клятьбу, что в деревне ты только ночь пробудешь и зла никому не сделаешь… — твёрдо выговорил Комов.
— А то? — засмеялся Брагин сухо и зло.
— Ну… понимай сам, — тихо сказал Комов.
— Объявишь?
— Говорю… понимай сам…
Наступило молчание. Из лощины выехали к опушке рощи, и под колёсами зашуршали груды сухих листьев. Их всюду было много, жёлтых и жалких, то и дело они срывались с деревьев и тихо, как бы недоумевая, кружились в воздухе, падали на землю, некоторые падали в телегу. Брагин поймал один из них на лету, посмотрел на него, взял в рот и стал жевать. Комов угрюмо молчал. Солнце было скрыто за рощей, на поля ложились тени, и веяло холодом. И всё вокруг смотрело так же холодно, неприветливо, и белые стволы берёз казались уже покрытыми тонкой корой снега. Брагин тяжко вздохнул.
— Я побожусь, Игнат… это я могу…
— Вот и хорошо… успокоишь меня… — несколько сконфуженно сказал Комов.
— Н-да-а… Встречал я таких людей, которые о крестьянах, бывало, как о зверье бессердечном говорят. Не понимал я их… — бормотал Николай.
Комов соскочил с телеги, снял шапку и, наклонив перед шабром голову, замялся. Тот тоже сошёл с телеги и тоже обнажил голову. Лошадь одним глазом смотрела, как они стояли друг перед другом. Полуголые ветви деревьев шуршали, листья падали с них, тени сгущались и глубине рощи.
— Вот те Христос и святые угодники порукой, — вполголоса заговорил Брагин, — что я к утру уйду и никакого худа никому не сделаю — разрази меня господи!
— Вот, Николай, вот! Смотри же, божился! Ну, прощай! Не увидимся, чай, уж! — И, проговорив всё это торопливо и с удовольствием, Комов широко размахнул руками и склонил голову набок. Брагин ступил шаг к нему, они обнялись, трижды поцеловались из щеки в щёку, и, не глядя на шабра, Комов прыгнул в телегу и ударил вожжой лошадь.
— Тпру-у!.. Николай! — всё ещё не глядя на Брагина, спросил он. — Еда у тебя есть? А то вот — баранки…
— Дай… — сказал Брагин. Он стоял всё ещё без шапки и опустив голову на грудь.
Комов торопливо порылся в мешке и подал шабру целые пригоршни наломанных баранок. Тот медленно выбрал их из рук Комова, спрятал себе за пазуху, и лицо его искривилось.
— Спасибо… Совсем, как нищему ты…
— Эх, Николай, — тяжело вздохнул Комов. — Отвык ты от мира… Не понимашь мирского… Прощай!
— Прости, для бога, коли я что…
И, прыгая по избитой колее, по корням деревьев, лежащим на ней, как мёртвые змеи, телега Комова покатилась. Брагин надел шапку, долго смотрел вслед ей, потом вынул из-за пазухи кусок кренделя, сунул его за щеку и пошёл в чащу рощи, полную тьмы и шороха.
…Ночь была тёмная и ветреная. Густая и холодная тьма нависла над Сояновкой, небо и земля были одинаково черны, и только звуки давали знать о том, что где-то близко в этой тьме живут люди, скрытые ею. Как бы жалуясь друг другу на тьму и холод, тоскливо выли две собаки, то перебивая друг друга, то вместе выводя тоскливые и жалобные ноты. Порою ветер выл вместе с ними и что-то громко хлопало, порой шелестела солома на крышах и что-то скрипело — должно быть, плетень, колеблемый ветром. Сквозь сон мычали коровы, перхали овцы — порывы ветра разбрасывали эти звуки по воздуху, пропитанному тьмой, мешая их и создавая из них симфонию, щемящую сердце…
И вдруг раздавались звонкие удары металла о металл, заглушая собою всё. Один за одним, с правильными интервалами, они падали в воздух как бы из высоты, одетой тьмой, и ветер долго носил их над деревней. Это ночной сторож бил в чугунную доску, повешенную против избы старосты.
Далеко от этой избы, почти на другом конце деревни, на колодезном срубе сидела неуклюжая, закутанная в тулуп фигура. Приподняв воротник тулупа, сложив руки на животе и наклонясь вперёд, фигура медленно покачивалась, как бы разрешая тяжёлую думу.
Это был Игнат Комов. Когда дома у него легли спать, лёг и он, но никак не мог заснуть. Ему казалось, что он привёз в деревню беду, а не своего шабра, когда-то хорошего человека, Николая Брагина. Что теперь этому Николаю деревня и её жители? Оторванный он от неё человек. И, наверное, зол он на неё за это. Не один ведь он убивал тогда конокрада, а наказание за это на одного его пало. Как не сердиться? И как не пожелать худа тем, что вышли сухи из воды…
И Комову казалось, что Николай непременно подожжёт деревню. А то может жену изувечить, потому что у неё за это время ребёнок был. Она, конечно, баба молодая… а всё-таки — как стерпеть такую обиду? Муж на каторгу ушёл, а она — на-ко! — гуляет… Положим, он, Николай-то, может, и не увидит ребёнка, Комов посоветовал Пелагее спрятать его куда-нибудь… — Но всё-таки было бы, пожалуй, правильнее объявить старосте и связать Николая… Связать, да и всё. Покойно бы это… Жалко парня, вот какое дело. Может, он и впрямь в казаки проберётся и заживёт там снова человеком. Наголодался, чай, он, бедняга, нахолодался… А вдруг он возьмёт да чью-нибудь клеть и взломает, чтобы на дорогу себе достать чего-нибудь? Как тогда быть? Тогда уж придётся Игнату Комову помалкивать про то, что он сам вора в деревню привёз… А то ведь и к нему, старому приятелю, Николай-то может забраться.
И Комов несколько раз решительно вставал с лавки с целью пойти к старосте и рассказать ему про всё. Но каждый раз воспоминания о старой дружбе и о покорном, грустном поведении Брагина в то время, как они ехали в деревню, — всё это удерживало Игната, и он опять опускался на лавку.
Думы и боязнь осаждали его и мешали ему спать; то и дело ему казалось, что Николай ломится к нему в клеть… вот окно поскрипывает, половица дрожит… А вот шорох горящей соломы… запах дыма…
Наконец, Игнат решительно поднялся и сел на лавке. Его осенила одна мысль — он оденется и пойдёт сторожить на улицу. Сторож не увидит — от него можно спрятаться, когда он будет близко. Игнат бесшумно оделся, накинул тулуп и вышел из избы на улицу. И вот уже часов пять сидит он на ветру, то приляжет на завалинке Николаевой избы, то перейдёт на колодезный сруб.
Скоро будет светать, а в избе Брагина темно и тихо, и это беспокоит Игната. Пора бы шабру уходить. Комову хочется постучать в окно — может, он уснул там? Но что-то удерживает его, и, с тревогой поглядывая в небо, с любопытством в окна шабровой избы, Комов всё ждёт.
Но — как будто вспыхнула спичка в избе? На стёклах что-то блеснуло. Комов насторожился. Вот скрипнула дверь, и раздались шаги во дворе.
— Господи Иисусе! — перекрестился Комов. Уйти ему или проводить Николая за деревню? Лучше уж проводить и поговорить с ним по душам…
На дворе раздались безудержные всхлипывания, тяжёлые вздохи, и дрожащий от рыданий голос Пелагеи говорил:
— Прощай, болезно-ой! Николи-и-то я тебя не уви-жу-у! На кого ты покинул деток-то? Дьяволы они лютые… десятеро виноваты, а один ты за них лишился жизни…
— Не плачь, — глухо шептал Николай. — Я те говорю, устроюсь там, пришлю письмо, продавай всё и поезжай… — слышь? Не обманешь?
— Нико-олушка! Сейчас бы я с тобой пошла, не то што… Да разве мне легко от живого-то мужа вдовой жить? Загубленный ты мой, безвинный, горюн-то ты мой, побродяжка! Муженёк ты мой разлюбезный, ты прости-прощай…
— Не реви, Палагея…