хотя интеллигентов — немало. Они, как «объясняющие господа», должны бы идти во главе рабочих, но они вкраплены везде в массу толпы, точно зерна мака на корке булки. Один из них, впереди Самгина, со спины похожий на Гусарова, громко проповедует:
— Когда рабочий класс поймет до конца решающее значение своего труда…
А сбоку молодой парень с курчавыми усами, с забинтованной головой кричит человеку в пиджаке, измазанном красками:
— Да — перестань! Что ты — милостыню просить идешь?
— Не сердись, Яшук…
«Может быть, это и есть «начало конца»?» — спросил себя Клим Самгин.
Передние ряды, должно быть, наткнулись на что-то, и по толпе пробежала волна от удара, люди замедлили шаг, попятились.
— Что там? Не пускают? Полиция, что ли?
— Вперед, ребята, вперед! — раздались очень бодрые и даже строгие окрики. — Товарищи, — вперед!
— Казачишки.
— Бьют?
— Не видать.
Раздалось несколько крепких ругательств, толпа единодушно рванулась вперед, и Самгин увидел довольно плотный частокол казацких голов; головы были мелкие, почти каждую украшал вихор, лихо загнутый на красный околыш фуражки; эти вихры придавали красненьким мордочкам казаков какое-то несерьезное однообразие; лошади были тоже мелкие, мохнатенькие, и вместе с казаками они возобновили у Самгина впечатление игрушечности. Горбоносый казацкий офицер, поставив коня своего боком к фронту и наклонясь, слушал большого, толстого полицейского пристава; пристав поднимал к нему руки в белых перчатках, потом, обернувшись к толпе лицом, закричал и гневно и умоляюще:
К-куда? Разойдись…
Самгин видел, как лошади казаков, нестройно, взмахивая головами, двинулись на толпу, казаки подняли нагайки, но в те же секунды его приподняло с земля и в свисте, вое, реве закружило, бросило вперед, он ткнулся лицом в бок лошади, на голову его упала чья-то шапка, кто-то крякнул в ухо ему, его снова завертело, затолкало, и наконец, оглушенный, он очутился у памятника Скобелеву; рядом с ним стоял седой человек, похожий на шкаф, пальто на хорьковом мехе было распахнуто, именно как дверцы шкафа, показывая выпуклый, полосатый живот; сдвинув шапку на затылок, человек ревел басом:
— Насильники, убийцы…
— Долой самодержавие! — кричали всюду в толпе, она тесно заполнила всю площадь, черной кашей кипела на ней, в густоте ее неестественно подпрыгивали лошади, точно каменная и замороженная земля под ними стала жидкой, засасывала их, и они погружались в нее до колен, раскачивая согнувшихся в седлах казаков; казаки, крестя нагайками воздух, били направо, налево, люди, уклоняясь от ударов, свистели, кричали:
— Дол-лой! Тащи с лошадей!
Самгин, передвигаясь с людями, видел, что казаки разбиты на кучки, на единицы и не нападают, а защищаются; уже несколько всадников сидело в седлах спокойно, держа поводья обеими руками, а один, без фуражки, сморщив лицо, трясся, точно смеясь. Самгин двигался и кричал:
— Дикари! Не смейте!
Но шум был таков, что он едва слышал даже свой голос, а сзади памятника, у пожарной части, образовался хор и, как бы поднимая что-то тяжелое, кричал ритмично:
— До-лой ца-ря, до-лой ца-ря…
Появились пешие полицейские, но толпа быстро всосала их, разбросав по площади; в тусклых окнах дома генерал-губернатора мелькали, двигались тени, в одном окне вспыхнул огонь, а в другом, рядом с ним, внезапно лопнуло стекло, плюнув вниз осколками.
«В сущности, это — победа, они победили», — решил Самгин, когда его натиском толпы швырнуло в Леонтьевский переулок. Изумленный бесстрашием людей, он заглядывал в их лица, красные от возбуждения, распухшие от ударов, испачканные кровью, быстро застывавшей на морозе. Он ждал хвастливых криков, ждал выявления гордости победой, но высокий, усатый человек в старом, грязноватом полушубке пренебрежительно говорил, прислонясь к стене:
— Сотник — дурак, ему за это попадет!
Молодая женщина в пенснэ перевязывала ему платком ладонь левой руки, правою он растирал опухоль на лбу, его окружало человек шесть таких же измятых, вывалянных в снегу.
— Али можно допускать пехоту вплоть до кавалерии? Он, обязанный действовать с расстояния, подпустил на дистанцию и — р-рысью мар-рш! Тут пехота не может устоять, кони опрокинут. Тогда — бей, руби! А он допустил по грудь себе, идиёт.
— Это — верно, — поддержал его один из окружавших. — И водой могли облить, — пожарная часть — под боком.
— Ежели они будут так зевать, мы им нагреем затылки.
— Покорно благодарю, мадам, — сказал раненный в руку и сплюнул кровью. — Мерси, ловко вы… Пошли, ребята!
Пошел он назад, на площадь, где шум не стал тише. Самгин тоже пошел за ним, вслушиваясь в говор попутчиков.
— Револьвер я у него вырвал.
— Собака! Что ж он?
— На землю бросился, верно — думал, что я в него тоже выстрелю…
— Студенты здорово действовали!
— Они драться любят.
— Барышня одна, толстенькая, ну — до чего смела! Того и жди — в морду влепит приставу. А — мышь против собаки…
— Один — тросточкой хлестал.»
— Ежели, товарищи, интеллигент рискует с нами, значит…
Было странно слышать, что, несмотря на необыденность тем, люди эти говорят как-то обыденно просто, даже почти добродушно; голосов и слов озлобленных Самгин не слышал. Вдруг все люди впереди его дружно побежали, а с площади, встречу им, вихрем взорвался оглушающий крик, и было ясно, что это не крик испуга или боли. Самгина толкали, обгоняя его, кто-то схватил за рукав и повлек его за собой, сопя:
— Братцы, не отставай…
Выбежав на площадь, люди разноголосо ухнули, попятились, и на секунды вокруг Самгина все замолчали, боязливо или удивленно. Самгина приподняло на ступень какого-то крыльца, на углу, и он снова видел толпу, она двигалась, точно чудовищный таран, отступая и наступая, — выход вниз по Тверской ей преграждала рота гренадер со штыками на руку.
А сзади солдат, на краю крыши одного из домов, прыгали, размахивая руками, точно обжигаемые огнем еще невидимого пожара, маленькие фигурки людей, прыгали, бросая вниз, на головы полиции и казаков, доски, кирпичи, какие-то дымившие пылью вещи. Был слышен радостный крик:
— Ур-ра, филипповцы! Ур-ра-а…
И так же радостно говорил человек, напудренный мукою, покрывший плечи мешком, человек в одной рубахе и опорках на голые ноги.
— Мы, значит, из рабочей дружбы, тоже забастовали, вышли на улицу, стоим смирно, ну и тут казачишки — бить нас…
— Би-ить? — взревел кто-то.
— Ну, мы, которые — побежали, — чем оборониться? — А те — на чердаки…
Самгин смотрел на крышу, пытаясь сосчитать храбрецов, маленьких, точно школьники. Но они не поддавались счету, мелькая в глазах с удивительной быстротой, они подбегали к самому краю крыши и, рискуя сорваться с нее, метали вниз поленья, кирпичи, доски и листы железа, особенно пугавшие казацких лошадей. Самгин снимал и вновь надевал очки, наблюдая этот странный бой, очень похожий на игру расшалившихся детей, видел, как бешено мечутся испуганные лошади, как всадники хлещут их нагайками, а с панели небольшая группа солдат грозит ружьями в небо и целится на крышу. Но выстрелов не слышно было в сплошном, густейшем реве и вое, маленькие булочники с крыши не падали, и во всем этом ничего страшного не было, а было что-то другое, чего он не мог понять. Вокруг его непрерывно трепетал торопливый нервный говорок.
— Дымоход разбирают.
— Оборониться всегда найдешь чем — только захоти! — восторженно прокричал кто-то, его немедля передразнили:
— Захоти-и! Ну-ко, пойди, сбей кулаком солдатов! Было бы чем оборониться, мы бы тут не торчали…
— Эх, братцы! Кирпичу подать бы им… А знакомый Самгину голос человека с перевязанной ладонью внушительно объяснял:
— С крыши пулей не собьешь, способной линии для пули нету…
Большинство людей стояло молча, сосредоточенно, как стоят на кулачных боях взрослые бойцы, наблюдая горячую драку подростков.
— Еще солдат гонят, — угрюмо сказал кто-то, и вслед за тем Самгин услыхал памятный ему сухой треск ружейного залпа.
— Эге!
— Холостыми…
— Знаем мы эти холостые!
– Однако уходить надо, ребята!
И не спеша, люди, окружавшие Самгина, снова пошли в Леонтьевский, оглядываясь, как бы ожидая, что их позовут назад; Самгин шел, чувствуя себя так же тепло и безопасно, как чувствовал на Выборгской стороне Петербурга. В общем он испытывал удовлетворение человека, который, посмотрев репетицию, получил уверенность, что в пьесе нет моментов, терзающих нервы, и она может быть сыграна очень неплохо.
Почти неделю он прожил в настроении приподнятом, злорадно забавляясь страхами жены.
— Что ж это будет, Клим, как ты думаешь? — назойливо спрашивала она каждый день утром, прочитав телеграммы газет о росте забастовок, крестьянском движении, о сокращении подвоза продуктов к Москве.
— Борются с правительством, а хотят выморить голодом нас, — возмущалась она, вздергивая плечи на высоту ушей. — При чем тут мы?
Негодовала не одна Варвара, ее приятели тоже возмущались. Оракулом этих дней был «удивительно осведомленный» Брагин. Он подстриг волосы и уже заменил красный галстук синим в полоску; теперь галстук не скрывал его подбородка, и оказалось, что подбородок уродливо острый, загнут вверх, точно у беззубого старика, от этого восковой нос Брагина стал длиннее, да и все лицо обиженно вытянулось. Фыркая и кашляя, он говорил:
— Знаете, это все-таки — смешно! Вышли на улицу, устроили драку под окнами генерал-губернатора и ушли, не предъявив никаких требований. Одиннадцать человек убито, тридцать два — ранено. Что же это? Где же наши партии? Где же политическое руководство массами, а?
Самгин молчал. Да, политического руководства не было, вождей — нет. Теперь, после жалобных слов Брагина, он понял, что чувство удовлетворения, испытанное им после демонстрации, именно тем и вызвано: вождей — нет, партии социалистов никакой роли не играют в движении рабочих. Интеллигенты, участники демонстрации, — благодушные люди, которым литература привила с детства «любовь к народу». Вот кто они, не больше.
Возмущаясь недостатком активности рабочих, Брагин находил активность крестьян не только чрезмерной, но совершенно излишней.
— Это — начало пугачевщины, — говорил он, прикрывая глаза ресницами не сверху, как люди, а снизу, как птицы.
Ряхин тоже приуныл и, делая руками в воздухе какие-то сложные петли, бормотал виновато:
— Да, перебарщивают. Расшалились. Ах, правительство, правительство! — вздыхал он.
Иронически радовался Редозубов. Самгин встретил его на митинге.
— Мужичок-то, а? — спросил Редозубов, хлопнув его по плечу, и обещал: — Он вам покажет коку с соком!
Самгин не ответил ему, даже не взглянул на него; бывший толстовец вызывал в нем какие-то неопределенные опасения. Было уже довольно много людей, у которых вчерашняя «любовь к народу» заметно сменялась страхом пред народом, но Редозубов отличался от этих людей явным злорадством, с которым он говорил о разгромах крестьянами помещичьих хозяйств. В его анархизме Самгин чувствовал нечто подзадоривающее, провокаторское, но гораздо хуже было то, что настроение Редозубова было чем-то сродно, совпадало с настроением самого Клима.