Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 20. Жизнь Клима Самгина. Часть 2

у него нет ни единого близкого человека.

«Ребячливо думаю я, — предостерег он сам себя. — Книжно», — поправился он и затем подумал, что, прожив уже двадцать пять лет, он никогда не испытывал нужды решить вопрос: есть бог или — нет? И бабушка и поп в гимназии, изображая бога законодателем морали, низвели его на степень скучного подобия самих себя. А бог должен быть или непонятен и страшен, или так прекрасен, чтоб можно было внеразумно восхищаться им.

«Нет, — удивительно глупо все сегодня», — решил он, вздохнув. И, прислушиваясь к чьим-то голосам вдали, отодвинулся глубже в тень.

— Врешь ты, Солиман, — громко и грубо сказал Иноков; он и еще сказал что-то, но слова его заглушил другой голос:

— Татарин врет — никогда! Говорить надо — Зулейман.

Они остановились пред окном маленького домика, и на фоне занавески, освещенной изнутри, Самгин хорошо видел две головы: встрепанную Инокова и гладкую, в тюбетейке.

— Ты зачем татарину пьяный поил?

— Иди домой!

— Погодим. Настоящи сафьян делаим Козловы кожа, не настоящи — барани кожа, — ну?

Татарин был длинный, с узким лицом, реденькой бородкой и напоминал Ли Хунг-чанга, который гораздо меньше похож на человека, чем русский царь.

«В боге не должно быть ничего общего с человеком, — размышлял Самгин. — Китайцы это понимают, их боги — чудовищны, страшны…»

Иноков постучал пальцами в окно и, размахивая шляпой, пошел дальше. Когда ветер стер звук его шагов, Самгин пошел домой, подгоняемый ветром в спину, пошел, сожалея, что не догадался окрикнуть Инокова и отправиться с ним куда-нибудь, где весело.

«Он, вероятно, знает каких-нибудь девиц… с гитарами».

Когда он вошел во двор дома, у решетки сада стояла Елизавета Львовна.

— Мне кажется — в саду кто-то ходит, — вполголоса сказала она. — Слышите?

Ветер, — отозвался Клим.

— Вы что же скрылись от нас? — спросила Спивак, открывая калитку в сад.

— Не нравится мне этот регент, — сказал Самгин и едва удержался: захотелось рассказать, как Иноков бил Корвина. — Кто он такой?

Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом, или для того, чтоб не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.

— Ему было тогда лет восемь или десять, и нашли его в день, когда я родилась. Моя мать, очень суеверная, видя в этом какое-то указание свыше, и уговорила отца оставить мальчика у нас. Он был очень дикий, трудный мальчик, его стали учить грамоте, — он убежал. До пятнадцати лет с ним ничего не могли сделать. Потом он был подпаском в монастыре и снова жил у нас; отец очень много возился с ним, но все неудачно. Мужики обвинили его в попытке растлить маленькую девочку и едва не убили. Он снова ушел в монастырь, был послушником, последний раз я его видела таким суровым, молчаливым монашком. С той поры прошло двадцать лет, и за это время он прожил удивительно разнообразную жизнь, принимал участие в смешной авантюре казака Ашинова, который хотел подарить России Абиссинию, работал где-то во Франции бойцом на бойнях, наконец был миссионером в Корее, — это что-то очень странное, его миссионерство. Честолюбив, неудачник и поэтому озлоблен. Грубоват, как видите. Изумительная память. Вы познакомьтесь с ним, он — интересный.

— Не хочу, — сказал Самгин. — Я уже устал от интересных людей.

— Да? — равнодушно спросила Спивак.

— Да, — повторил он задорно. — Мне кажется, интересные люди — это люди, которые хотят доказать, что они интересны.

— Вот как? — спросила женщина, остановясь у окна флигеля и заглядывая в комнату, едва освещенную маленькой ночной лампой. — Возможно, что есть и такие, — спокойно согласилась она. — Ну, пора спать.

Ветер, встряхивая деревья, срывал сухой лист, все быстрее плыли облака, гася и зажигая звезды.

— Елизавета Львовна, скажите: почему вы революционерка? — вдруг спросил Самгин.

Она, замедлив шаг, посмотрела на него.

Странный вопрос.

— Я знаю.

Запоздалый вопрос.

Детский и так далее, но — все-таки? Идя впереди его, Спивак сказала негромко:

— Не назову себя революционеркой, но я человек совершенно убежденный, что классовое государство изжило себя, бессильно и что дальнейшее его существование опасно для культуры, грозит вырождением народу, — вы всё это знаете. Вы — что же?..

— Это — от Кутузова, — пробормотал Клим.

— И — потому? — спросила она, входя на крыльцо флигеля. — Да, Степан мой учитель. Вас грызут сомнения какие-то?

В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он тоже пошел к себе, сел у окна на улицу, потом открыл окно; напротив дома стоял какой-то человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это — Иноков.

— Куда вы? — окликнул его Самгин.

Вообще, в пространство. А вы что, один? Можно к вам?

— Идите.

Через пять минут Иноков, сидя в комнате Самгина с папиросой в зубах, со стаканом вина в руке, жаловался:

— Нервы у меня — ни к чорту! Бегаю по городу… как будто человека убил и совесть мучает. Глупая штука!

Всегда как будто напоказ неряшливый, сегодня Иноков был особенно запылен и растрепан; в первую минуту он даже показался пьяным Самгину.

— Вы что делаете теперь? Иноков устало вздохнул:

— Редактирую сочинение «О методах борьбы с лесными пожарами», — старичок один сочинил. Малограмотный старичок, а — бойкий. Моралист, гуманист, десять заповедей, нагорная проповедь. «Хороший тон», — есть такое евангелие, изданное «Нивой». Забавнейшее, — обезьян и собак дрессировать пригодно.

Слова он говорил насмешливые, а звучали они печально и очень торопливо, как будто он бежал по словам. Вылив остаток вина из бутылки в стакан, он вдруг спросил:

— А — что, бывает с вами так: один Самгин ходит, говорит, а другой все только спрашивает: это — куда же ты, зачем?

— Нет, не бывает, — твердо сказал Клим, очень удивленный. — Не ожидал, что вы скажете это. Есть такие сектантские стишки:

Нога кричит: куда иду?

Рука

Сектантство, самозванствомещанство, — пробормотал Иноков и, усмехаясь, нелепо прибавил: — Чернокнижие.

Чернокнижие? Что вы хотите сказать? — еще более удивился Клим.

— Так, сболтнул. Смешно и… отвратительно даже, когда подлецы и идиоты делают вид, что они заботятся о благоустройстве людей, — сказал он, присматриваясь, куда бросить окурок. Пепельница стояла на столе за книгами, но Самгин не хотел подвинуть ее гостю.

«Диомидов — врет, он — домашний, а вот этот действительно — дикий», — думал он, наблюдая за Иноковым через очки. Тот бросил окурок под стол, метясь в корзину для бумаги, но попал в ногу Самгина, и лицо его вдруг перекосилось гримасой.

— Вы думаете, что способны убить человека? — спросил Самгин, совершенно неожиданно для себя подчинившись очень острому желанию обнажить Инокова, вывернуть его наизнанку. Иноков посмотрел на него удивленно, приоткрыв рот, и, поправляя волосы обеими руками, угрюмо спросил:

— Это вы по поводу Корвина, что ли?

Чего вы хотите от него?

Чтоб он издох. А — почему вы догадались, что я об этом думаю?

— По лицу, — сказал Самгин.

Какой вы проницательный, чорт возьми, — тихонько проворчал Иноков, взял со стола пресс-папье — кусок мрамора с бронзовой, тонконогой женщиной на нем — и улыбнулся своей второй, мягкой улыбкой. — Замечательно проницательный, — повторил он, ощупывая пальцами бронзовую фигурку. — Убить, наверное, всякий способен, ну, и я тоже. Я — не злой вообще, а иногда у меня в душе вспыхивает эдакий зеленый огонь, и тут уж я себе — не хозяин.

Самгин слушал внимательно, ожидая, когда этот дикарь начнет украшать себя перьями орла или павлина. Но Иноков говорил о себе невнятно, торопливо, как о незначительном и надоевшем, он был занят тем, что отгибал руку бронзовой женщины, рука уже была предостерегающе или защитно поднята.

— Пишете стихи? — спросил Самгин.

— Пишем. Скверно пишем, — озабоченно трудясь над пресс-папье, ответил Иноков. — Рифмы мешают. Как только рифма, — чувствуешь, что соврал.

Он отломил руку женщины, пресс положил на стол, обломок сунул в карман и сказал:

— Извините. Плохая бронза, слишком мягка, излишек олова. Можно припаять, я припаяю.

Он оглянулся, взял книгу со стола, посмотрел на корешок и снова сунул на стол.

— Шопенгауэра я читал по-немецки с одним знакомым. Студент ярославского лицея, выгнанный, лентяй, жаждет истины. Ночью приходит ко мне, — в одном доме живем, — жалуется: вот, Шлейермахер утверждает, что идея счастья была акушеркой, при ее помощи разум родил понятие о высшем благе. Но он же сказал, что добродетель и блаженство разнородны по существу и что Кант ошибался, смешав идею высшего блага с элементами счастья. Расстраивается: как это примирить? А вы, говорю, не примиряйте, все это ерунда. Обижается. Я его натравил на Томилина, — знаете, конечно, Томилина-то?

Самгин кивнул. Иноков снова взял пресс и начал отгибать длинную ногу бронзовой женщины, продолжая:

Человекфабрикант фактов. «Система фраз», — хотел сказать Самгин, но — воздержался.

— Фактов накоплено столько, что из них можно построить десятки теорий прогресса, эволюции, оправдания и осуждения действительности. А мне вот хочется дать в морду прогрессу, — нахальная, циничная у него морда.

— Это — из Достоевского, из подполья, — сказал Самгин, с любопытством следя, как гость отламывает бронзовую ногу.

— Ну, так что? — спросил Иноков, не поднимая головы. — Достоевский тоже включен в прогресс и в действительность. Мерзостная штука действительность, — вздохнул он, пытаясь загнуть ногу к животу, и, наконец, сломал ее. — Отскакивают от нее люди — вы замечаете это? Отлетают в сторону.

Он взглянул на Клима, постукивая ножкой по мрамору, и спросил:

— Как падали рабочие-то, а? Действительность, чорт… У меня, знаете, эдакая… светлейшая пустота в голове, а в пустоте мелькают кирпичи, фигурки… детские фигурки.

Лицо Инокова стало суровым, он прищурил глаза, и Клим впервые заметил, что ресницы его красиво загнуты вверх. В речах Инокова он не находил ничего вымышленного, даже чувствовал нечто родственное его мыслям, но думал:

«Анархист».

Кто-то стучит, — сказал Иноков, глядя в окно. Клим прислушался. Осторожно щелкала

Скачать:PDFTXT

у него нет ни единого близкого человека. «Ребячливо думаю я, — предостерег он сам себя. — Книжно», — поправился он и затем подумал, что, прожив уже двадцать пять лет, он