тоненькой бумаги, видимо, вырванной из какой-то книжки.
«Вот, Клим, я в городе, который считается самым удивительным и веселым во всем мире. Да, он — удивительный. Красивый, величественный, веселый, — сказано о нем. Но мне тяжело. Когда весело жить — не делают пакостей. Только здесь понимаешь, до чего гнусно, когда из людей делают игрушки. Вчера мне показывали «Фоли-Бержер», это так же обязательно видеть, как могилу Наполеона. Это — венец веселья. Множество удивительно одетых и совершенно раздетых женщин, которые играют, которыми играют и…»
Дальше все зачеркнуто, и можно было разобрать только слова:
«…убийственный, убивающий стыд».
Этот кусок бумаги легко было изорвать на особенно мелкие клочья. Клим отошел от стола, лег на кушетку.
«Ближе всего я был к правде в те дни, когда догадывался, что эта любовь выдумана мною», — сообразил он, закрыв глаза.
Горничная внесла самовар, заварила чай. Клим послушал успокаивающее пение самовара, встал, налил стакан чая. Две чаинки забегали в стакане, как живые, он попытался выловить их ложкой. Не давались. Бросив ложку, он взглянул на окно, к стеклам уже прильнула голубоватая муть вечера.
«Вот и у меня неудачный роман. Как это глупо. — Он вздохнул, барабаня пальцами по стеклу. — Но хорошо, что неопределенность кончилась и я — свободен».
Однако чувства его были противоречивы, он не мог подавить сознания, что жестоко и, конечно, незаслуженно оскорблен, а в то же время думал:
«Если б я был более откровенен с нею…»
Все, что касалось Лидии, приятное и неприятное, теперь как-то отяжелело, стало ощутимее, всего этого было удивительно много, и вспоминалось оно помимо воли. Вспомнилось, что пьяный Лютов сказал об Алине:
«Она — как тридцать третий зуб. У меня, знаешь, зуб мудрости растет, очень мешает языку».
Вечером на другой день его вызвала к телефону Сомова, спросила: здоров ли, почему не пришел на вокзал проводить Лидию?
— Простудился, не выхожу, — ответил он и зачем-то прибавил: — Я к пасхе тоже поеду домой.
— Вместе едем, ладно?
Но ехать домой он не думал и не поехал, а всю весну, до экзаменов, прожил, аккуратно посещая университет, усердно занимаясь дома. Изредка, по субботам, заходил к Прейсу, но там было скучно, хотя явились новые люди: какой-то студент института гражданских инженеров, длинный, с деревянным лицом, драгун, офицер Сумского полка, очень франтоватый, но все-таки похожий на молодого купчика, который оделся военным скуки ради. Там всё считали; Тагильский лениво подавал цифры:
— Шестьсот сорок три тысячи тонн… Позвольте: это неверно, обороты Крестьянского банка выразились…
Воинственно шагал Стратонов, поругивая немцев, англичан, японцев.
По вечерам, не часто, Самгин шел к Варваре, чтоб отдохнуть часок в привычной игре с нею, поболтать с Любашей, которая, хотя несколько мешала игре, но становилась все более интересной своей Осведомленностью о жизни различных кружков, о росте «освободительного», — говорила она, — движения.
Она хорошо сжилась с Варварой, говорила с нею тоном ласковой старшей сестры, Варвара, будучи весьма скупей, делала ей маленькие подарки. Как-то при Сомовой- Клим пошутил с Варварой слишком насмешливо, — Любаша тотчас же вознегодовала:
— За такие турецкие манеры я бы тебе уши надрала!
— Но ведь это шутка, — быстро и миролюбиво воскликнула Варвара.
Клим видел в Любаше непонятное ему, но высоко ценимое им желание и уменье служить людям — качество, которое делало Таню Куликову в его глазах какой-то всеобщей и святой горничной. Веселая и бойкая Любаша обладала хлопотливостью воробьихи, которая бесстрашно прыгает по земле среди огромных, сравнительно с нею, людей, лошадей, домов, кошек. Она прыгала и бегала, воодушевленная неутолимой жаждой как можно скорее узнать отношения и связи всех людей, для того, чтоб всем помочь, распутать одни узлы, навязать другие, зашить и заштопать различные дырки. Она работала в политическом «Красном Кресте», ходила в тюрьму на свидания с Маракуевым, назвавшись его невестой.
— Это должна бы делать Варвара, — заметил Самгин.
— А делаю я, потому что Варя не могла бы наладить связь с тюрьмой. Клим усмехнулся:
— И потому, что Маракуев надоел ей.
— Чему причина — ты, — сердито сказала Любаша и, перестав сматывать шерсть в клубок, взглянула в лицо Клима с укором: — Скверно ты, Клим, относишься к ней, а она — очень хорошая?
Самгин снова усмехнулся иронически.
— Сваха, — сквозь зубы процедил он.
Нет, Любаша не совсем похожа на Куликову, та всю жизнь держалась так, как будто считала себя виноватой в том, что она такова, какая есть, а не лучше. Любаше приниженность слуги для всех была совершенно чужда. Поняв эта», Самгин стал смотреть на н «е, как на смешную «Ванскок», — Анну Скокову, одну из героинь романа Лескова «На ножах»; эту книгу и «Взбаламученное море» Писемского, по их «социальной педагогике», Клим ставил рядом с «Бесами» Достоевского.
Любаша всегда стремилась куда-то, боялась опоздать, утром смотрела на стенные часы со страхом, а около или после полуночи, уходя спать, приказывала себе:
— Встану в половине седьмого.
Она могла одновременно шить, читать, грызть любимые ею толстые «филапповские» сухари с миндалем и задумчиво ставить Климу различные не очень затейливые вопросы:
— Классовая точка зрения совершенно вычеркивает гуманизм, — верно?
— Совершенно правильно, — отвечал он и, желая смутить, запугать ее, говорил тоном философа, привыкшего мыслить безжалостно. — Гуманизм и борьба — понятия взаимно исключающие друг друга. Вполне правильное представление о классовой борьбе имели только Разин и Пугачев, творцы «безжалостного и беспощадного русского бунта». Из наших интеллигентов только один Нечаев понимал, чего требует революция от человека.
Тут Самгин чувствовал, что говорит он не столько для Сомовой, сколько для себя.
— Требует она, чтоб человек покорно признал себя слугою истории, жертвой ее, а не мечтал бы о возможности личной свободы, независимого творчества.
Удовлетворяя потребность сказать вслух то, о чем он думал враждебно, Самгин, чтоб не выдать свое подлинное чувство, говорил еще более равнодушным тоном:
— История относится к человеку суровее, жестче природы. Природа требует, чтоб человек удовлетворял только инстинкты, вложенные ею в него. История насилует интеллект человека.
— Это как будто из Толстого? — вопросительно соображала Любаша.
Самгин видел, что Варвара сидит, точно гимназистка, влюбленная в учителя и с трепетом ожидающая, что вот сейчас он спросит ее о чем-то, чего она не знает. Иногда, как бы для того, чтоб смягчить учителя, она, сочувственно вздыхая, вставляла тихонько что-нибудь лестное для него.
— Как трагически смотрите вы на жизнь!
— Пессимист, — сказала Любаша. Слова вообще не смущали, не пугали ее.
— А я не моту думать без жалости, — говорила она. Самгин почувствовал в ней мягкое, но неодолимое упрямство и стал относиться к Любаше осторожнее, подозревая, что она — хитрая, «себе на уме», хотя и казалась очень откровенной, даже болтливой. И, если о себе самой она говорит усмешливо, а порою даже иронически, — это для того, чтоб труднее понять ее.
Что Любаша не такова, какой она себя показывала, Самгин убедился в этом, присутствуя при встрече ее с Диомидовым. Как всегда, Диомидов пришел внезапно и тихо, точно из стены вылез. Волосы его были обриты и обнаружили острый череп со стесанным затылком, большие серые уши без мочек. У него опухло лицо, выкатились глаза, белки их пожелтели, а взгляд был тоскливый и невидящий.
— В больнице лежал двадцать три дня, — объяснил он и попросил Варвару дать ему денег взаем до поры, пока он оправится и начнет работать.
Сомова, перестав шить, начала бесцеремонно и вызывающе рассматривать его; он, взглянув на нее раза два, сердито спросил:
— Что смотрите? Нехорош?
— Мне про вас Лидия Варавка много рассказывала. Ведь вы — анархист?
— Человек я, — ответил он угрюмо и отвернулся. Самгин был чрезвычайно удивлен обилием и жестокостью злых насмешек, которыми Любаша начала истязать Диомидова. Ее глазки холодно посветлели, слушая тоже злые ответы Диомидова, она складывала толстые губы свои так, точно хотела свистнуть, и, перекусывая нитки, как-то особенно звучно щелкала зубами. Самгин не мог представить себе, чтоб эта кругленькая Матрешка, будто бы неспособная думать без жалости, могла до такой степени жестко и ядовито говорить с человеком полубольным. Она заставила его затравленно съежиться и сказать:
— Шуточки все. Насмешечки. Погодите, посмеются и над вами.
— Улита едет, да — когда-то будет? — ответила она и еще более удивила Самгина, тотчас же заговорив ласково, дружески:
— Хотите познакомиться с человеком почти ваших мыслей? Пчеловод, сектант, очень интересный, книг у него много. Поживете в деревне, наберетесь сил.
— Я секты не люблю, — пробормотал Диомидов, прощально пожимая руку хозяйки. С Климом он не простился, а Сомовой сердито сказал, не подав руки:
— В деревню — не хочу.
Когда он ушел, Клим спросил Любашу:
— Зачем тебе нужно знакомить его с каким-то сектантом?
— Ну, а — куда же его?
— Ты чувствуешь себя призванной размещать людей сообразно твоим… вкусам, что ли?
— Вот именно! Равняйся! — ответила она, не подняв головы от шитья.
Желая вышутить ее, Самгин не отставал и, наконец, заставил неохотно высказаться:
— Деревня так безграмотно и мало думает, что ей полезны всякие идеи, лишь бы они тревожили ум.
— Оригинальная мысль, — иронически сказал Самгин, — она, не взглянув на него, ответила:
— Ты не знаешь деревню.
Она мешала Самгину обдумывать будущее, видеть себя в нем значительным человеком, который живет устойчиво, пользуется известностью, уважением; обладает хорошо вышколенной женою, умелой хозяйкой и скромной женщиной, которая однако способна говорить обо всем более или менее грамотно. Она обязана неплохо играть роль хозяйки маленького салона, где собирался бы кружок людей, серьезно занятых вопросами культуры, и где Клим Самгин дирижирует настроением, создает каноны, законодательствует.
Сомова говорила о будущем в тоне мальчишки, который любит кулачный бой и совершенно уверен, что в следующее воскресенье будут драться. С этим приходилось мириться, это настроение принимало характер эпидемии, и Клим иногда чувствовал, что постепенно, помимо воли своей, тоже заражается предчувствием неизбежности столкновения каких-то сил.
Благодаря своей наблюдательности, рассказам Любаши и Варвары он стал вместилищем всех ходовых идей, мнений, разногласий, афоризмов, анекдотов и эпиграмм. Он даже начал собирать «открытки» на политические темы; сначала их навязывала ему Сомова, затем он сам стал охотиться за ними, и скоро у него образовалась коллекция картинок, изображавших Финляндию, которая защищает конституцию от нападения двуглавого орла, русского мужика, который пашет землю в сопровождении царя, генерала, попа, чиновника, купца, ученого и нищего, вооруженных ложками; «Один с сошкой, семеро — с ложкой», — подписано было под рисунком. Варвара достала где-то и подарила ему фотографию с другого рисунка: на фоне полуразрушенной деревни стоял царь, нагой, в короне, и держал себя руками за фаллос, — «Самодержец», — гласила подпись. Был портрет