чистота, уют, простая, но красивая, легкая и крепкая мебель и ярко написанные этюды маслом на стенах. Нравилось, что она так хорошо и, пожалуй, метко говорит некролог отца. Даже не показалось лишним, когда она, подумав, покачав головою, проговорила тихо и печально:
— Он имел очень хороший организм, но немножко усердный пил красное вино и ел жирно. Он не хотел хорошо править собой, как крестьянин, который едет на чужой коне.
Пришла ее каменная сестра, садясь на стул, она точно переломилась в бедрах и коленях; хотя она была довольно полная, все ее движения казались карикатурно угловатыми. Айно спросила Клима: где он остановился?
— Я посылаю за ваши вещи, — а когда Клим стал отказываться от переезда в ее дом, она сказала просто, но твердо:
— Мне будет стыдно, когда сын живет не там, где умирает отец.
Вообще все шло необычна просто и легко, и почти не чувствовалось, забывалось, как-то, что отец умирает. Умер Иван Самгин через день, около шести часов утра, когда все в доме спали, не спала, должно быть, только Айно; это она, постучав в дверь комнаты Клима, сказала очень громко и странно низким голосом:
— Иван помер.
Два дня прошли в хлопотах, лишенных той растерянности и бестолковой суеты, которые Клим наблюдал при похоронах в России. Ему было несколько неловко принимать выражения соболезнования русских знакомых отца и особенно надоедал молодой священник, говоривший об умершем таинственно, вполголоса и с восторгом, как будто о человеке, который неожиданно совершил поступок похвальный. Но и священник, лицом похожий на Тагильского, был приятный и, видимо, очень счастливый человек, он сиял ласковыми улыбками, пел высочайшим тенором, произнося слова песнопений округло, четко; он, должно быть, не часто хоронил людей и был очень доволен возможностью показать свое мастерство.
Айно шла за гробом одетая в черное, прямая, высоко подняв голову, лицо у нее было, неподвижное, протестующее, но она не заплакала даже и тогда, когда гроб опустили в яму, она только приподняла плечи и согнулась немного. Клим почувствовал желание нравиться ей и даже спросил ее по дороге к дому: где же дети?
— О! Их нет, конечно. Детям не нужно видеть больного и мертвого отца и никого мертвого, когда они маленькие. Я давно увезла их к моей матери и брату. Он — агроном, и у него — жена, а. дети — нет, и она любит мои до смешной зависти.
Через день Клим хотел уехать, но она очень удивилась и не пустила его.
— Как это? Вы не видели брата стольки годы и не хотите торопиться видеть его? Это — плохо. И нам нужно говорить о духовной завещании.
Самгин устыдился, но сказал, что до приезда брата он хотел бы посмотреть Финляндию.
— Так. Посмотреть Суоми — можно! — разрешила она. — Я дам адресы мои друзья, вы поедете туда, сюда, и вам покажут страну.
Он поехал по Саймскому каналу, побывал в Котке, Гельсингфорсе, Або и почти месяц приятно плутал «туда-сюда» по удивительной стране, до этого знакомой ему лишь из гимназического учебника географии да по какой-то книжке, из которой в памяти уцелела фраза:
«Вот я в самом сердце безрадостной страны болот, озер, бедных лесов, гранита и песка, в стране угрюмых пасынков суровой природы».
Была в этой фразе какая-то внешняя правда, одна из тех правд, которые он легко принимал, если находил их приятными или полезными. Но здесь, среди болот, лесов и гранита, он видел чистенькие города и хорошие дороги, каких не было в России, видел прекрасные здания школ, сытый скот на опушках лесов; видел, что каждый кусок земли заботливо обработан, огорожен и всюду упрямо трудятся, побеждая камень и болото, медлительные финны.
— Хюва пейва2, — говорили они ему сквозь зубы и с чувством собственного достоинства.
Ему нравилось, что эти люди построили жилища свои кто где мог или хотел и поэтому каждая усадьба как будто монумент, возведенный ее хозяином самому себе. Царила в стране Юмала и Укко серьезная тишина, — ее особенно утверждало меланхолическое позвякивание бубенчиков на шеях коров; но это не была тишина пустоты и усталости русских полей, она казалась тишиной спокойной уверенности коренастого, молчаливого народа в своем праве жить так, как он живет.
Самгин вспомнил, что в детстве он читал «Калевалу», подарок матери; книга эта, написанная стихами, которые прыгали мимо памяти, показалась ему скучной, но мать все-таки заставила прочитать ее до конца. И теперь сквозь хаос всего, что он пережил, возникали эпические фигуры героев Суоми, борцов против Хииси и Луохи, стихийных сил суровой природы, ее Орфея Вейнемейнена, сына Ильматар, которая тридцать лет носила его во чреве своем, веселого Лемникейнена — Бальдура финнов, Ильмаринена, сковавшего Сампо, сокровище страны.
«Вот этот народ заслужил право на свободу», — размышлял Самгин и с негодованием вспоминал как о неудавшейся попытке обмануть его о славословиях русскому крестьянину, который не умеет прилично жить на земле, несравнимо более щедрой и ласковой, чем эта хаотическая, бесплодная земля.
«Да, здесь умеют жить», — заключил он, побывав в двух-трех своеобразно благоустроенных домах друзей Айно, гостеприимных и прямодушных людей, которые хорошо были знакомы с русской жизнью, русским искусством, но не обнаружили русского пристрастия к спорам о наилучшем устроении мира, а страну свою знали, точно книгу стихов любимого поэта.
Удивительна была каменная тишина теплых, лунных ночей, странно густы и мягки тени, необычны запахи, Клим находил, что все они сливаются в один — запах здоровой, потной женщины. В общем он настроился лирически, жил в непривычном ему приятном бездумье, мысли являлись не часто и, почти не волнуя, исчезали легко.
Но в Выборг он вернулся несколько утомленный обилием новых впечатлений и настроенный, как чиновник, которому необходимо снова отдать себя службе, надоевшей ему. Встреча с братом, не возбуждая интереса, угрожала длиннейшей беседой о политике, жалобными рассказами о жизни ссыльных, воспоминаниями об отце, а о нем Дмитрий, конечно, ничего не скажет лучше, чем сказала Айно.
Дмитрий встретил его с тихой, осторожной, но все-таки с тяжелой и неуклюжей радостью, до боли крепко схватил его за плечи жесткими пальцами, мигая, улыбаясь, испытующе заглянул в глаза и сочным голосом одобрительно проговорил:
— Ка-акой ты стал! Ну, поцелуемся?
В пестрой ситцевой рубахе, в измятом, выцветшем пиджаке, в ботинках, очень похожих на башмаки деревенской бабы, он имел вид небогатого лавочника. Волосы подстрижены в скобку, по-мужицки; широкое, обветренное лицо с облупившимся носом густо заросло темной бородою, в глазах светилось нечто хмельное и как бы даже виноватое.
— А я тут шестой день, — говорил он негромко, как бы подчиняясь тишине дома. — Замечательно интересно прогулялся по милости начальства, больше пятисот верст прошел. Песен наслушался — удивительнейших! А отец-то, в это время, — да-а… — Он почесал за ухом, взглянув на Айно. — Рано он все-таки…
С Айно у него уже, видимо, установились дружеские отношения: Климу казалось, что она посматривает на Дмитрия сквозь дым папиросы с тем платоническим удовольствием, с каким женщины иногда смотрят на интересных подростков. Она уже успела сказать Климу:
— Он больше похожий на отца, как вы — я думаю. Она сказала это, когда Дмитрий на минуту вышел из комнаты. Вернулся он с серебряной табакеркой в руке.
— Вот тебе подарок. Это при Елизавете Петровне сделано, в Устюге. Не плохо? Я там собрал кое-какой материал для статьи об этом искусстве. Айно — ковш целовальничий подарил, Алексея Михайловича…
Клим, любуясь ковшом, спросил:
— Ну, что ты! Это, брат, интереснейший край. Было ясно, что Дмитрий не только не утратил своего простодушия, а как будто расширил его. Мужиковатость его казалась естественной и говорила Климу о мягкости характера брата, о его подчинении среде.
«Таким — легко жить», — подумал он, слушая рассказ Дмитрия о поморах, о рыбном промысле. Рассказывая, Дмитрий с удовольствием извозчика пил чай, улыбался и, не скупясь, употреблял превосходную степень:
— Несокрушимейший народ. Удивительнейшая штука.
— Ты что ж — домой? — спросил Клим.
— Домой, это…? Нет, — решительно ответил Дмитрий, впустив глаза и вытирая ладонью мокрые усы, — усы у него загибались в рот, и это очень усиливало добродушное выражение его лица. — Я, знаешь, недолюбливаю Варавку. Тут еще этот его «Наш край», — прескверная газетка! И — чорт его знает! — он как-то садится на все, ьа дома, леса, на людей…
«Нелепо говорить так при чужой женщине», — подумал Клим, а брат говорил:
— Я во Пскове буду жить. Столицы, университетские города, конечно, запрещены мне. Поживу во Пскове до осени — в Полтаву буду проситься. Сюда меня на две недели пустили, обязан ежедневно являться в полицию. Ну, а ты — как живешь? Помнится, тебя марксизм не удовлетворял?
Клим, усмехнувшись, подумал:
«Начинается».
И, вспомнив Томилина, сказал докторально:
— Для того, чтоб хорошо понять, не следует торопиться верить; сила познания — в сомнении.
— И я так думаю, — сказала Айно, кивнув головою. Дмитрий посмотрел на нее, на брата и, должно быть, сжал зубы, лицо его смешно расширилось, волосы бороды на скулах встали дыбом, он махнул рукою за плечо свое и, шумно вздохнув, заговорил, поглаживая щеки:
— Там, знаешь, очень думается обо всем. Людей — мало, природы — много; грозный край. Пустота, требующая наполнения, знаешь. Когда меня переселили в Мезень…
— За что? — осведомился Клим.
— Чорт их знает! Вообразили, что я хотел бежать из Устюга. Ну, через тринадцать месяцев снова перегнали в Устюг. Я не жалуюсь, — интереснейшие места видел!
Он усмехнулся, провел ладонями по лицу, пригладил бороду.
— Так вот, знаешь, — Мезень. Так себе — небольшое село, тысячи две людей. Море — Змей Мидгард, зажавший землю в кольце своем. Что оно Белое — это плохо придумано, оно, знаешь, эдакое оловянное и скверного характера, воет, рычит, особенно — по ночам, а ночи — без конца! И разные шалости, например — северное сияние. Когда я впервые увидал этот мятеж огня, безумнейшее, безгласнейшее волшебство миллионов радуг, — не стыжусь сознаться — струсил я! Некоторое время жил без ума, чувствуя себя пустым, как мыльный пузырь, отражающий эту игру холодного пламени. Миры сгорают, а я — пустой зритель катастрофы.
Дмитрий ослепленно мигнул и стер ладонью морщины с широкого лба, но тотчас же, наклонясь к брату, спросил:
— А может быть, следует, чтоб идеология стесняла? А?
— Зачем? — осведомился Клим.
— Есть в человеке тенденция расплываться, стихийничать.
— Мысль — церковная.
— Н-да, похоже, — согласился Дмитрий, но, подумав несколько секунд, заметил:
— В государственном праве — тоже эта мысль. Попросил Айно налить ему чаю и оживленно начал рассказывать: