мой, рыбак, помор, как-то сказал мне:
«Вот, Иваныч, внушаешь ты, что людям надо жить получше, полегче, а ведь земля — против этого! И я тоже против; потому что вижу: те люди, которые и лучше живут, — хуже тех, которые живут плохо. Я тебе, Иваныч, прямо скажу: работники мои — лучше меня, однакож я им снасть и шняку не отдам, в работники не пойду, коли бог помилует. А, по совести говорю, знаю я, что работники лучше меня и что нечестно я с ними живу, как все хозяева. Ну, а сделай ты их хозяевами, они тоже моим законом будут жить. Вот какой тут узелок завязан».
Дмитрий начал рассказывать нехотя, тяжеловато, но скоро оживился, заговорил торопливо, растягивая и подчеркивая отдельные слова, разрубая воздух ребром ладони. Клим догадался, что брат пытается воспроизвести характер чужой речи, и нашел, что это не удается ему,
«Бездарен он».
Дмитрий замолчал, и ожидающий, вопросительный взгляд его принудил Клима сказать:
— Выходит так, что как будто идеология не стесняла этого человека.
— Это — плохой человек, — решительно заметила Айно.
— Плохой, думаете? — спросил Дмитрий, рассматривая ее.
— О да, я так думаю. Я не знаю, как сказать, но — очень плохой!
Дмитрий, наморщив лоб, вздохнул и пробормотал:
— Ну, тут надобно знать что-то, чего я не знаю. И продолжал, обращаясь к брату:
— Пробовал я там говорить с людями — не понимают. То есть — понимают, но — не принимают. Пропагандист я — неумелый, не убедителен. Там все индивидуалисты… не пошатнешь! Один сказал: «Что ж мне о людях заботиться, ежели они обо мне и не думают?» А другой говорит: «Может, завтра море смерти моей потребует, а ты мне внушаешь, чтоб я на десять лет вперед жизнь мою рассчитывал». И всё в этом духе…
Он вызывал у Клима впечатление человека смущенного, и Климу приятно было чувствовать это, приятно убедиться еще раз, что простая жизнь оказалась сильнее мудрых книг, поглощенных братом.
Снова заговорила Айно, покуривая папиросу, сидя в свободной позе.
— Это — очень сытые мысли, мысли сильных людей. Я люблю сильные люди, да! Которые не могут жить сами собой, те умирают, как лишний сучок на дерево; которые умеют питаться солнцем — живут и делают всегда хорошо, как надобно делать всё. Надобно очень много работать и накоплять, чтобы у всех было всё. Мы живем, как экспедиция в незнакомый край, где никто не был. Слабые люди очень дорого стоят и мешают. Когда у вас две мысли, — одна лишняя и вредная. У русских — десять мысли и все — не крепки. Птичий двор в головах, — так я думаю.
Она тихонько засмеялась. А потом, не сумев скрыть зевок, сказала:
— Мне спать.
Клим тоже ушел, сославшись на усталость и желая наедине обдумать брата. Но, придя в свою комнату, он быстро разделся, лег и тотчас уснул.
Утром, за кофе, он спросил брата:
— Ты знаешь, что Кутузов арестован?
— Опять? Когда? — очень тревожно воскликнул Дмитрий, но, выслушав объяснение Клима, широко улыбнулся:
— Он — в Нижнем, под надзором. Я же с ним все время переписывался. Замечательный человек Степан, — вдумчиво сказал он, намазывая хлеб маслом. И, помолчав, добавил:
— Айно вчера неплохо говорила о сильных.
— В духе страны, — авторитетно заметил Клим.
— Хорошая баба.
— А что ты знаешь о Марине?
— Ничего не знаю, — очень равнодушно откликнулся Дмитрий. — Сначала переписывался с нею, потом оборвалось. Она что-то о боге задумалась одно время, да, знаешь, книжно как-то. Там поморы о боге рассуждают — заслушаешься.
Он усмехнулся, стряхнул пальцами крошки хлеба с бороды.
— Я, брат, едва не женился там на одной.
— Ссыльная?
— Поморка, дочь рыбака. Вчера я об ее отце рассказывал. Крепкая такая семья. Три брата, две сестры. Неласково дергая бороду, он вздохнул:
— Там, знаешь, одолевает желание посостязаться с морем, с тундрой. Укрепиться. И к женщине тянет весьма сильно. Женщины там чудовищные…
Вошла Айно и, улыбаясь, указывая пальцем на Клима, сказала:
— Вас хочет один человек, его — сюда?
— Меня? — удивился Клим, вставая.
— Вас, вас, — дважды кивнула она головою, исчезла, и через минуту в столовую вошел незнакомый, очень высокий, длинноволосый человек.
— Вы — Клим Самгин? — спросил он тоном полицейского, неодобрительно осматривая комнату, Самгина, осмотрел и, указав пальцем на Дмитрия, спросил:
— А это кто?
— Дмитрий Самгин, брат мой.
— Ага-а! — удовлетворенно произнес гость и протянул Климу сжатый в пальцах бумажный шарик. — Это от Сомовой. Осторожно развертывайте, бумага тонкая.
Он бесцеремонно прошел к столу, сел, и Клим, развертывая бумажку, услыхал тихий его вопрос:
— Давно из ссылки?
Клим прочитал: «Это наш земляк, Платон Долганов, он даст тебе кое-что, привези. Л.».
Клим Самгин смял бумажку, чувствуя желание обругать Любашу очень крепкими словами. Поразительно настойчива эта развязная девица в своем стремлении запутать его в ее петли, затянуть в «деятельность». Он стоял у двери, искоса разглядывая бесцеремонного гостя. Человек этот напомнил ему одного из посетителей литератора Катина, да и вообще Долганов имел вид существа, явившегося откуда-то «из мрака забвения».
На хозяйку Клим не смотрел, боясь увидеть в светлых глазах ее выражение неудовольствия; она стояла у буфета, третий раз приготовляя кофе, усердно поглощаемый Дмитрием.
— Вы пьете кофе? — ласково спросила она Долганова.
— Обязательно! — сказал он и, плотно сложив длинные ноги свои, вытянув их, преградил, как шлагбаумом, дорогу Айно к столу. Самгин даже вздрогнул, ему показалось, что Долганов сделал это из озорства, но, когда Айно, — это уж явно нарочно! — подобрав юбку, перешагнула через ноги ниже колен, Долганов одобрительно сказал:
— Ловко! Вы — извините, так устал, что хоть под стол лечь.
— Не надо под стол, — посоветовала Айно тем тоном, каким она, вероятно, говорила с детьми.
— Финка? — спросил Долганов, измеряя ее глазами, она ответила ласковым кивком головы, тогда гость, тоже кивнув, сказал:
— Это — видно.
Клим Самгин прервал диалог, подойдя к Долганову вплоть, он сердито осведомился:
— Вам известно содержание записки?
— Ну, конечно. Только скажите ей, что я опоздал, впрочем, она, наверное, уже знает это.
Обжигаясь, оглядываясь, Долганов выпил стакан кофе, молча подвинул его хозяйке, встал и принял сходство с карликом на ходулях. Клим подумал, что он хочет проститься и уйти, но Долганов подошел к стене, постучал пальцами по деревянной обшивке и — одобрил:
— Практично. Это — какое дерево?
— Клен, — торопливо ответил Дмитрий.
— Нет, — сказала хозяйка.
— Ну, все равно, — махнул- рукою Долганов и, распахнув полы сюртука, снова сел, поглаживая йоги, а женщина, высоко вскинув голову, захохотала, вскрикивая сквозь смех:
— Зачем же… ах, если все равно, — зачем спрашивать?
Долганов удивленно взглянул на нее, улыбнулся и вдруг тоже взорвался смехом-, подпрыгивая на стуле, качаясь, а отсмеявшись, сказал Дмитрию:
— Смешная!
И, подсунув ладони под ляжки себе, обратился к Айно.
— Конечно — глупо! Да ведь мало ли глупостей говоришь. И вы тоже ведь говорите.
Это еще более рассмешило женщину, но Долганов, уже не обращая на- нее внимания, смотрел на Дмитрия, как на старого друга, встреча с которым тихо радует его, смотрел и рассказывал:
— У меня — ревматизм, адово ноют ноги. Сидел совершенно зря одиннадцать месяцев в тюрьме. Сыро там, надоело!
Смешная, сцена не убавила опасений Клима, что этот человек скажет или сделает какую-нибудь глупость, уже не смешную. Долганов, не понравился ему сразу, как только вошел, а особенно с той минуты, когда он подсунул под себя руки, это уж было сделано не с намерением насмешить. Самгин достаточно насмотрелся на чудаковатых людей и был уверен, что чудачество — ставка на внимание, нехитрая игра в оригинальность. Одет был Долганов нелепо, его узкие плечи, облекал старенький, измятый сюртук, под сюртуком синяя рубаха-косоворотка, на. длинных ногах — серые новенькие брюки из какой-то жесткой материи. Лицо тоже измятое, серое, с негустой порослью волос лубочного цвета, на подбородке волосы обещали вырасти острой бородою; по углам очень красивого рта свешивались — и портили рот — длинные, жидкие усы. Но старообразное и очень подвижное лицо это освещали приятные глаза, живые, усмешливые, золотистого цвета.
«Девичьи, глупые глаза», — определил Самгин, слушая гибкий басок Долганова.
— Развлекался только ссорами с начальником, лентяишко такой, пьяница, изображает чудовище, шляется по камерам, «иский, кого поглотити», скандалит, как в трактире. Я его дразню: «Перестаньте бурбошку играть, это у вас от скуки, а в сущности, вы не плохой парень, хотя — пехота». А он — сапером был и страшно сердился, что я его пехотой зову. Кричит: «Я вам не парень, я втрое старше вас!» Долго мы состязались, потом он говорит:
«Вы, Долганов, престиж мой подрываете, какого чорта!» Ну, посмеялись мы; конечно, тихонько смеемся, чтобы престиж не пострадал. Уговорил я его переплетную мастерскую наладить…
Айно, облокотясь на стол, слушала приоткрыв рот, с явным недоумением на лице. Она была в черном платье, с большими, точно луковки, пуговицами на груди, подпоясана светлозеленым кушаком, концы его лежали на полу.
«Она не верит ни одному его слову», — решил Клим, а Долганов неожиданно спросил Дмитрия:
— Народник?
— Марксист, — ответил Самгин старший, улыбаясь.
— Да ну-у? — удивился Долганов и вздохнул: — Не похоже. Такое русское лицо и — вообще… Марксист — он чистенький, лощеный и на все смотрит с немецкой философской колокольни, от Гегеля, который говорил: «Люди и русские», от Момзена, возглашавшего: «Колотите славян по башкам».
Говоря, Долганов смотрел на Клима так, что Самгин понял: этот чудак настраивается к бою; он уже обеими руками забросил волосы на затылок, и они вздыбились там некрасивой кучей. Вообще волосы его лежали на голове неровно, как будто череп Долганова имел форму шляпки кованого гвоздя. Постепенно впадая в тон проповедника, он обругал Трейчке, Бисмарка, еще каких-то уже незнакомых Климу немцев, чувствовалось, что он привык и умеет ораторствовать.
— Весьма сожалею, что Николай Михайловский и вообще наши «страха ради иудейска» стесняются признать духовную связь народничества со славянофильством. Ничего не значит, что славянофилы — баре, Радищев, Герцен, Бакунин — да мале ли? — тоже баре. А ведь именно славянофилы осветили подлинное своеобразие русского народа. Народ чувствуется и понимается не сквозь цифры земско-статистических сборников, а сквозь фольклор, — Киреевский, Афанасьев, Сахаров, Снегирев, вот кто учит слышать душу народа!
Лицо Долганова морщилось, хотело быть сердитым, но глаза мешали этому, сияя все вдохновенней и ласковее. И чем более сердитые слова выговаривал он своим гибким баском, тем яснее видел Самгин, что человек этот сердиться не способен. В словах он не стеснялся, марксизм назвал «еврейско-немецким учением о барышах», Дмитрий слушал его нахмурясь,