к берегу!
Сипло и жалобно свистя, баркас медленно жался сортом к песчаному берегу, а Трифонов объясняла
— Это — не люди, а — подобие обезьян, и ничего не понимают, кроме как — жрать!
На берегу, около обломков лодки, сидел человек в фуражке с выцветшим околышем, в странной одежде, похожей на женскую кофту, в штанах с лампасами, подкатанных выше колен; прижав ко груди каравай хлеба, он резал его ножом, а рядом с ним, на песке, лежал большой, темнозеленый арбуз.
— Смотри, — сказала Варвара. — Он сидит, как за столом.
Да, человек действительно сидел, как у стола, у моря, размахнувшегося до горизонта, где оно утыкано было палочками множества мачт; Трифонов сказал о них:
— Это и есть «Девять фут». Взяв рупор, он закричал на берег:
— Эй, казак! Беги скоро на кордон, скажи, «Ловца» гнали бы, Трифонов просит.
— И без рупора слышно, — ответил человек, держа в руке ломоть хлеба и наблюдая, как течение подбивает баркас ближе к нему. Трифонов грозно взмахнул рупором:
— А ты беги, знай!
— Сколько дашь? — спросил казак, откусив хлеба.
— Целковый.
— Четвертную, — сказал человек, не повышая голоса, и начал жевать, держа в одной руке нож, другой подкатывая к себе арбуз.
— Слышали? — спросил Трифонов, подмигивая Варваре и усмехаясь. — Это он двадцать пять рублей желает, а кордон тут, за холмами, версты полторы ходу! Вот как!
И, снова приставив рупор ко рту, он точно выстрелил:
— Три!
— Не пойду, — сказал человек, воткнув нож в арбуз.
— И — не пойдет! — подтвердил Трифонов вполголоса. — Казак, они тут все воры, дешево живут, рыбу воруют из чужих сетей. Пять! — крикнул он.
— Не пойду, — повторил казак и, раскромсав арбуз на две половины, сунул голые ноги в море, как под стол.
— Народ здесь, я вам скажу, чорт его знает какой, — объяснял Трифонов, счастливо улыбаясь, крутя в руке рупор. — Бритолобые азиаты работать не умеют, наши — не хотят. Эй, казак! Трифонов я, — не узнал?
— Ну, кто тебя не знает, Василь Васильич, — ответил казак, выковыривая ножом куски арбуза и вкладывая их в свой волосатый рот.
Варвара сидела на борту, заинтересованно разглядывая казака, рулевой добродушно улыбался, вертя колесом; он уже поставил баркас носом на мель и заботился, чтоб течение не сорвало его; в машине ругались два голоса, стучали молотки, шипел и фыркал пар. На взморье, гладко отшлифованном солнцем и тишиною, точно нарисованные, стояли баржи, сновали, как жуки, мелкие суда, мухами по стеклу ползали лодки.
Клим Самгин, разморенный жарою и чувствуя, как эта ослепительно блестящая пустота, в которой все казалось маленьким, ничтожным, наполняет его безволием, лениво думал, что в кругленьком, неунывающем Трифонове есть что-то общее с изломанным Лютовым, хотя внешне они совершенно не схожи. Но казалось, что астраханец любуется упрямым казаком так же, как москвич восхищался жуликоватым ловцом несуществующего сома.
— Что ж ты, зверячья морда, не идешь? — уже почти дружелюбно спрашивал он.
— Неохота угодить тебе, Василь Васильич, — равнодушно ответил казак, швырнул опустошенную половину арбуза в море, сполз к воде, наклонился, зачерпнул горстями и вытер бородатое лицо свое водою, точно скатертью.
«Варвара хорошо заметила, он над морем, как за столом, — соображал Самгин. — И, конечно, вот на таких, как этот, как мужик, который необыкновенно грыз орехи, и грузчик Сибирской пристани, — именно на таких рассчитывают революционеры. И вообще — на людей, которые стали петь печальную «Дубинушку» в новом, задорном темпе».
Трифонов, поставив клетчатую ножку на борт, все еще препирался с казаком.
— Я тебя, мужчина, узнаю, кто ты есть! Доедая вторую половину арбуза, казак равнодушно ответил:
— Ивана Калмыкова ищи, это я и буду.
— Не боится; — объяснил Трифонов Варваре. — Они тут никого ив боятся.
Из-за пологого мыса, красиво обегая его, вывернулась яркозеленая паровая лодка.
— Вот она, «Казачка», — радостно закричал Трифонов и объявил: — А уж на промысел ко мне — опоздали!
В ночь, когда паровая шкуна вышла в Каспий и пологие берега калмыцкой степи растаяли в лунной мгле, — Самгин почувствовал себя необыкновенно взволнованным. Окружающее было сказочно грустно, исполнено необыкновенной серьезности. В небе, очень густо синем и почти без звезд, неподвижно стоял слишком светлый диск ущербленной луны. Море, серебристо-зеленого цвета, так же пустынно, незыблемо и беззвучно, как небо, и можно было думать, что оно уже достигло совершенного покоя, к чему и стремились все его бури. Шкуна плыла по неширокой серебряной тропе, но казалось, что она стоит, потому что тропа двигалась вместе с нею, увлекая «е в бесконечаую мглу. Выл слышен глуховатый, равномерный звук, это, разумеется, винт взбалтывает воду, но можно было думать, что шкуну преследует и настигает, прячась под водою, какое-то чудовище.
Было стыдно сознаться, но Самгин чувствовал, что им овладевает детский, давно забытый страшок и его тревожат наивные, детские вопросы, которые вдруг стали необыкновенно важными. Представлялось, что он попал в какой-то прозрачный мешок, откуда никогда уже не сможет вылезти, и что шкуна не двигается, а взвешена в пустоте и только дрожит.
Самгин, снимая и надевая очки, оглядывался, хотелось увидеть пароход, судно рыбаков, лодку или хотя бы птицу, вообще что-нибудь от земли. Но был только совершенно гладкий, серебристо-зеленый круг — дно воздушного мешка; по бортам темной шкуны сверкала светлая полоса, и над этой огромной плоскостью — небо, не так глубоко вогнутое, как над землею, и скудное звездами. Самгин ощутил необходимость заговорить, заполнить словами пустоту, развернувшуюся вокруг него и в нем.
Варвара сидела у борта, держась руками за перила, упираясь на руки подбородком, голова ее дрожала мелкой дрожью, непокрытые волосы шевелились. Клим стоял рядом с нею, вполголоса вспоминая стихи о море, говорить громко было неловко, хотя все пассажиры давно уже пошли спать. Стихов он знал не много, они скоро иссякли, пришлось говорить прозой.
— Неверно, что природа не терпит пустоты, существует безвоздушное пространство.»
Стихи Варвара выслушала молча, но тут, не шевелясь, попросила тихонько:
— Ой, Клим, — пожалуйста, не надо ничего… умного! Лицо ее, освещенное луною, было неестественно бледно, а глаза фосфорически и неприятно, точно у кошки, блестели. Самгин замолчал, несколько обиженный, но через минуту предложил:
— Нет, — сказала она, умоляюще взглянув на него. — Я, право, не могу уйти отсюда. Так безумно хорошо.
— Устанешь.
— Сядь рядом со мною.
Он исполнил ее желание, обнял ее талию, спросил шопотом:
— О чем ты думаешь?
Так же, шопотом, она ответила:
— Я не думаю.
— Дремлешь?
— И не дремлю.
Она не желала говорить. Пощипывая бородку, Самгин смотрел на ее профиль, четко высветленный луною, и у него разгорались мысли, враждебные ей.
«Я стал слишком мягок с нею, и вот она уже небрежна со мною. Необходимо быть строже. Необходимо овладеть ею с такою полнотой, чтоб всегда и в любую минуту настраивать ее созвучно моим желаниям. Надо научиться понимать все, что она думает и чувствует, не расспрашивая ее. Мужчина должен поглощать женщину так, чтоб все тайные думы и ощущения ее полностью передавались ему».
Эта мысль очень понравилась Самгину, он всячески повторял ее, как бы затверживая. Уже не впервые он рассматривал Варвару спящей и всегда испытывал при этом чувство недоумения и зависти, особенно острой в те минуты, когда женщина, истомленная его ласками до слез и полуобморока, засыпала, положив голову на плечо его. Голова у нее была странно легкая, волосы немного жестки, но приятно холодные, точно шелк. На виске, около уха, содрогалась узорная жилка; днем — голубая, она в сумраке ночи темнела, и думалось, что эта жилка нашептывает мозгу Варвары темненькие сновидения, рассказывает ей о тайнах жизни тела. Во сне Варвара была детски беспомощна, свертывалась в маленький комок, поджав ноги к животу, спрятав руки под голову или под бок себе. Но часто казалось, что полуоткрытые губы ее улыбаются хитровато и что она смотрит сквозь длинные ресницы взглядом не побежденной, а победившей. А порою лицо ее так незнакомо изменялось, что Клим ощущал желание внезапно разбудить ее и строго спросить:
«Что ты думаешь?»
Его волновал вопрос: почему он не может испытать ощущений Варвары? Почему не может перенести в себя радость женщины, — радость, которой он же насытил ее? Гордясь тем, что вызвал такую любовь, Самгин находил, что ночами он получает за это меньше, чем заслужил. Однажды он сказал Варваре:
— Любовь была бы совершенней, богаче, если б мужчина чувствовал одновременно и за себя и за женщину, если б то, что он дает женщине, отражалось в нем.
— Не отражается?
Но он видел, что слова его не поняты и спросила Варвара из вежливости. Тогда он подумал, что, если Лидия была почти бесстыдно болтлива, если она относилась к любви испытующе, Варвара — слишком сдержанна и осторожна, даже, пожалуй, туповата.
«А я ожидал, что она окажется разнузданной, склонной к излишествам, к извращениям. Конечно, я хорошо ошибся, но…»
— Скажи, ты хотела бы чувствовать то, что чувствую я?
— О, разумеется, — ответила она очень быстро, уверенно, но он ей не поверил, подробно разъяснил, о чем говорит, и это удивило Варвару, она даже как-то выпрямилась, вытянулась.
— Но ведь я тебя чувствую! — тихо воскликнула она, и ему показалось, что она сконфузилась.
— Но — как, что чувствуешь?
— Я не умею сказать. Я думаю, что так… как будто я рожаю тебя каждый раз. Я, право, не знаю, как это. Но тут есть такие минуты… не физиологические.
И, уже явно сконфуженная, густо покраснев, попросила:
— Пожалуйста, не говори об этом, милый! Тут я боюсь слов.
Клим приласкал ее. Но он был огорчен; нет, Варвара все-таки не поняла его.
«И как нелепо сказала она: будто рожаю!»
Вскоре после того Клим едва не поссорился с нею. Они сошли на берег в Петровске и ехали на лошадях из Владикавказа в Тифлис Дарьяльским ущельем. Поднимались на Гудаур, высшую точку перевала через горный хребет, но и горы тоже поднимались все выше и выше. Создавалось впечатление мрачного обмана, как будто лошади тяжко шагали не вверх, а вниз, в бесконечно глубокую щель между гор, наполненную мглою, синеватой, как дым. Из этой щели, все более узкой и мрачной, в небо, стиснутое вершинами гор, вздымалась ночь. Небо — капризно изогнутая полоса голубоватого воздуха; воздух, темнея, густеет, и в густоте его разгораются незнакомые звезды. Сзади, с правой стороны, возвышалась белая чалма Казбека, и оттуда в затылок Клима веяло сыроватой свежестью, сгущенным безмолвием. Каменную тишину почти не нарушал дробный стук лошадиных копыт и угрюмая воркотня возницы-татарина.