У них дом был в закладе, хотели отобрать, ну, я дал им деньги. Потом дочь хозяина овдовела и… Ты ведь тоже, кажется, женат? Как живу? Да… не плохо. Этнография — интереснейшая штука. Плодовый сад, копаюсь немножко. Ну, и общественность… — Почесав мизинцем нос, он спросил тихонько: — Ты — большевик? Нет? Ну, это приятно, честное слово! — И, зажав ладони в коленях, наклонясь к брату, он заговорил более оживленно: — Не люблю эту публику, легковесные люди, бунтари, бланкисты. В Ленине есть что-то нечаевское, ей-богу! Вот, — настаивает на организации третьего съезда — зачем? Что случилось? Тут, очевидно, мотив личного честолюбия. Неприятная фигура.
Поморщившись, он придвинулся ближе и еще понизил голос.
— Угнетающее впечатление оставил у меня крестьянский бунт. Это уж большевизм эсеров. Подняли несколько десятков тысяч мужиков, чтоб поставить их на колени. А наши демагоги, боюсь, рабочих на колени поставят. Мы вот спорим, а тут какой-то тюремный поп действует. Плохо, брат…
— Что ты думаешь о Туробоеве? — спросил Клим.
— Что же о нем думать? — отозвался Дмитрий и прибавил, вздохнув: — Ему терять нечего. Чаю не выпьешь?
— Пожалуйста.
Наливая чай, Дмитрий говорил:
— Видел я в Художественном «На дне», — там тоже Туробоев, только поглупее. А пьеса — не понравилась мне, ничего в ней нет, одни слова. Фельетон на тему о гуманизме. И — удивительно не ко времени этот гуманизм, взогретый до анархизма! Вообще — плохая химия.
Самгину было интересно и приятно слушать брата, но шумело в голове, утомлял кашель, и снова поднималась температура. Закрыв глаза, он сообщил:
— Мать уехала за границу.
— Надолго?
— Жить.
Дмитрий задумчиво почесал подбородок, потом сказал:
— Н-да. Вот как… Утомил я тебя? Скоро — час, мне надобно в Академию. Вечером — приду, ладно?
— Что за вопрос? Дай мне газету.
Дмитрий ушел. В номере стало вопросительно и ожидающе тихо.
«Устроился и — конфузится, — ответил Самгин этой тишине, впервые находя в себе благожелательное чувство к брату. — Но — как запуган идеями русский интеллигент», — мысленно усмехнулся он. Думать о брате нечего было, все — ясно! В газете сердито писали о войне, Порт-Артуре, о расстройстве транспорта, на шести столбцах фельетона кто-то восхищался стихами Бальмонта, цитировалось его стихотворение «Человечки»:
Мелкий собственник, законник, лицемерный семьянин, О, когда б ты, миллионный, вдруг исчезнуть мог!
Самгин швырнул газету прочь, болели глаза, читать было трудно, одолевал кашель. Дмитрий явился поздно вечером, сообщил, что он переехал в ту же гостиницу, спросил о температуре, пробормотал что-то успокоительное и убежал, сказав:
— Тут маленькое собрание по поводу этого Гапона, чорт!..
К вечеру другого дня Самгин чувствовал себя уже довольно сносно, пил чай, сидя в постели, когда пришел брат.
— Порт-Артур сдали, — сказал он сквозь зубы. — Завтра эта новость будет опубликована.
Он прошел к окну, написал что-то пальцем на стекле и стер написанное ладонью, крякнув:
— Туробоев говорит, что царь отнесся к несчастью совершенно равнодушно.
— Откуда он знает? — сердито спросил Клим. — Врет, конечно…
Дмитрий шагнул к столу, отломил корку хлеба, положил ее в рот и забормотал:
— Нет, он знает. Он мне показывал копию секретного рапорта адмирала Чухнина, адмирал сообщает, что Севастополь — очаг политической пропаганды и что намерение разместить там запасных по обывательским квартирам — намерение несчастное, а может быть, и злоумышленное. Когда царю показали рапорт, он произнес только:
«Трудно поверить».
Клим промолчал, разглядывая красное от холода лицо брата. Сегодня Дмитрий казался более коренастым и еще более обыденным человеком. Говорил он вяло и как бы не то, о чем думал. Глаза его смотрели рассеянно, и он, видимо, не знал, куда девать руки, совал их в карманы, закидывал за голову, поглаживал бока, наконец широко развел их, говоря с недоумением:
— Странная фигура этот царь, а? О его равнодушии к судьбе страны, о безволии так много…
— И — неверно говорят, — сказал Клим. — Неверно, — упрямо повторил он. — Вспомни, как он, на-днях, оборвал черниговских земцев.
— Это — по личному вопросу, так сказать, — заметил Дмитрий.
— Но, если хочешь, я представляю, почему он… имел бы основание быть равнодушным, — продолжал Самгин с неожиданной запальчивостью, — она даже несколько смутила его. — Равнодушным, как человек, которому с детства внушали, что он — существо исключительное, — сказал он, чувствуя себя близко к мысли очень для него ценной. — Понимаешь? Исключительное существо. Согласись, что человеку, воспитанному в убеждении неограниченности его воли, — трудно помириться с требованиями ее ограничения. А он встретился с этим тотчас же, как только вступил на престол-Дмитрий поднял брови, улыбнулся, от улыбки борода его стала шире, он погладил ее, посмотрел в потолок и пробормотал:
— Ну, да, но — тут не все верно… Не обращая внимания на его слова, Самгин догонял свою мысль.
— Он видит себя окруженным бездарностями, трусами, авантюристами, микроцефалами вроде Витте…
— Однако Витте…
— Победоносцева, — вообще карикатурно жуткими рожами. Видит народ, который кричит ему ура, а затем — разрушает хозяйство страны, и губернаторам приходится пороть этот народ. Видит студентов на коленях пред его дворцом, недавно этих студентов сдавали в солдаты; он» знает, что из среды студенчества рекрутируется большинство революционеров. Ему известно, что десятки тысяч рабочих ходили кричать ура пред памятником его деда и что в России основана социалистическая, рабочая партия и цель этой партии — не только уничтожение самодержавия, — чего хотят и все другие, — а уничтожение классового строя. Все это — не объясняется, а… как-то уравновешивается в душе…
Самгин не отдавал себе отчета — обвиняет он или защищает? Он чувствовал, что речь его очень рискованна, и видел: брат смотрит на него слишком пристально. Тогда, помолчав немного, он сказал задумчиво:
— Из этого равновесия противоречивых явлений может возникнуть полное равнодушие… к жизни. И даже презрение к людям.
Тут он понял, что говорил не о царе, а — о себе. Он был уверен, что Дмитрий не мог догадаться об этом, но все-таки почувствовал себя неприятно и замолчал, думая:
«Если б я был здоров, я бы не говорил с ним так».
— Н-да, вот как ты, — неопределенно выговорил Дмитрий, дергая пуговицу пиджака и оглядываясь. — Трудное время, брат! Все заостряется, толкает на крайности. А с другой стороны, растет промышленность, страна заметно крепнет… европеизируется.
Сказав это невнятно, как человек, у которого болят зубы, Дмитрий спросил:
— Чаю бы выпить, а?
— Закажи.
— Идиотская штука эта война, — вздохнул Дмитрий, нажимая кнопку звонка. — Самая несчастная из всех наших войн…
Самгин не слушал, углубленно рассматривая свою речь. Да, он говорил о себе и как будто стал яснее для себя после этого. Брат — мешал, неприютно мотался в комнате, ворчливо недоумевая:
— Странно все. Появились какие-то люди… оригинального умонастроения. Недавно показали мне поэта — здоровеннейший парень! Ест так много, как будто извечно голоден и не верит, что способен насытиться. Читал стихи про Иуду, прославил предателя героем. А кажется, не без таланта. Другое стихотворение — интересно.
Дмитрий вскинул стриженую голову и, глядя в потолок, прочитал:
Сатана играет с богом в карты,
Короли и дамы — это мы.
В божьих ручках — простенькие карты,
Козыри же — в лапах князя тьмы.
— Вот как… Интересно! — Дмитрий усмехнулся. В течение недели он приходил аккуратно, как на службу, дважды в день — утром и вечером — и с каждым днем становился провинциальнее. Его бесконечные недоумения раздражали Самгина, надоело его волосатое, толстое, мало подвижное лицо и нерешительно спрашивающие, серые глаза. Клим почти обрадовался, когда он заявил, что немедленно должен ехать в Минск.
— Маленькое дельце есть, возвращусь дня через три, — объяснил он, усмехаясь и не то — гордясь, что есть дельце, не то — довольный тем, что оно маленькое. — Я просил Туробоева заходить к тебе, пока ты здесь.
— Напрасно, — сказал Самгин.
Ему не хотелось ехать домой, нравилось жить одиноко, читая иностранные романы. Успокаивающая скука чтения приятно притупляла остроту пережитых впечатлений, сглаживая их шероховатость. Он успешно старался ни о чем не думать, прислушиваясь, как в нем отстаивается нечто новое. Изредка и обидно вспоминалась Никонова, он тотчас изгонял воспоминание о ней. Написал жене, что задержится по делам неопределенное время, умолчав о том, что был болен. В ясные дни выходил гулять на Невский и, наблюдая, как тасуется праздничная публика, вспоминал стихи толстого поэта:
Сатана играет с богом в карты.
Туробоев пришел вечером в крещеньев день. Уже по тому, как он вошел, не сняв пальто, не отогнув поднятого воротника, и по тому, как иронически нахмурены были его красивые брови, Самгин почувствовал, что человек этот сейчас скажет что-то необыкновенное и неприятное. Так и случилось. Туробоев любезно спросил о здоровье, извинился, что не мог придти, и, вытирая платком отсыревшую, остренькую бородку, сказал:
— Сегодня утром по Николаю Второму с Петропавловской крепости стреляли картечью.
Самгину показалось, что это сказано с простотою нарочной.
— Вы шутите? — спросил он.
— Факт! — сказал Туробоев, кивнув головой. — Факт! — ненужно повторил он каркающим звуком и, расстегивая пуговицы пальто, усмехнулся: — Интересно: какая была команда? Баттарея! По всероссийскому императору — первое!
— Кто же стрелял?
Клим встал, чтоб позвонить. Он не мог бы сказать, что чувствует, но видел он пред собою площадку вагона и на ней маленького офицера, играющего золотым портсигаром.
— Любопытнейший выстрел, — говорил Туробоев. — Вы знаете, что рабочие решили идти в воскресенье к царю?
— Что вы хотите сказать? — спросил Самгин не сразу. — Сопоставляете этот выстрел с депутацией, — так, что ли?
Он чувствовал, что спрашивает неприязненно и грубо, но иначе не мог.
— Сопоставляю ли? Как сказать? Вошел слуга. Самгин заказал вино и сел напротив гостя, тот взглянул на него, пощипывая мочку уха.
— Подлецы — предприимчивы, — сказал он. — Подлецы — талантливы.
Самгин молчал, пытаясь определить, насколько фальшива ирония и горечь слов бывшего барина. Туробоев встал, отнес пальто к вешалке. У него явились резкие жесты и почти не осталось прежней сдержанности движений. Курил он жадно, глубоко заглатывая дым, выпуская его через ноздри.
«Уже богема», — подумал Самгин.
— Вы не допускаете, что стреляли революционеры? — спросил он, когда слуга принес вино и ушел. Туробоев, наполняя стаканы, ответил равнодушно и как бы напоминая самому себе то, о чем говорит:
— Революционеров к пушкам не допускают, даже тех, которые сидят в самой Петропавловской крепости. Тут или какая-то совершенно невероятная случайность или — гадость, вот что! Вы сказали — депутация, — продолжал он, отхлебнув полстакана вина и