Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 20. Жизнь Клима Самгина. Часть 2

чтоб несколько облегчить страх, оскорбительно угнетавший его.

На Невском стало еще страшней; Невский шире других улиц и от этого был пустынней, а дома на нем бездушнее, мертвей. Он уходил во тьму, точно ущелье в гору. Вдали и низко, там, где должна быть земля, холодная плоть застывшей тьмы была разорвана маленькими и тусклыми пятнами огней. Напоминая раны, кровь, эти огни не освещали ничего, бесконечно углубляя проспект, и было в них что-то подстерегающее.

Самгин приостановился, пошел тише, у него вспотели виски. Он скоро убедился, что это — фонари, они стоят на панели у ворот или повешены на воротах. Фонарей было немного, светились они далеко друг от друга и точно для того, чтоб показать свою ненужность. Но, может быть, и для того, чтоб удобней было стрелять в человека, ноторый поравняется с фонарем.

Изредка, воровато и почти бесшумно, как рыба в воде, двигались быстрые, черные фигурки людей. Впереди кто-то дробно стучал в стекла, потом стекло, звякнув, раскололось, прозвенели осколки, падая на железо, взвизгнула и хлопнула калитка, встречу Самгина кто-то очень быстро пошел и внезапно исчез, как бы провалился в землю. Почти в ту же минуту из-за угла выехали пятеро всадников, сгрудились, и один из них испуганно крикнул:

— Рысью…

Они быстро поскакали, гуськом, один за другим; потом щелкнуло два выстрела, еще три и один, а после этого, точно чайка на Каспийском море, тонко и тоскливо крикнул человек. Постояв до поры, пока тишина снова пришла в себя, Самгин пошел дальше. Не верилось, что на Невском нет солдат; вероятно, они, курносенькие и серые, прячутся во дворах тех домов, пред которыми горели фонари. Да, курносенькие прячутся, дрожат от холода, а может быть, от страха в каменных колодцах дворов; а на окраинах города, вероятно, уже читают воззвание Гапона:

«Братья, спаянные кровью!»

Слова эти слушают отцы, матери, братья, сестры, товарищи, невесты убитых и раненых. Возможно, что завтра окраины снова пойдут на город, но уже более густой и решительной массой, пойдут на смерть. «Рабочему нечего терять, кроме своих цепей».

Где-то, в тепле уютных квартир, — министры, военные, чиновные люди; в других квартирах истерически кричат, разногласят, наскакивают друг на друга, как воробьи, писатели, общественные деятели, гуманисты, которым этот день беспощадно показал их бессилие.

«Вожди! — мысленно крикнул Самгин, но так, что услышал крик свой вне себя и даже оглянулся. — А — царь? Едва ли этот маленький человечек спокойно пьет чай…»

И Самгину подумалось, что царь, так же судорожно, как Гапон, мечется в испуге пред содеянным.

Гостиница была уже близко, и страх стал значительно легче. Разгоралось чувство возмущения за себя, за все пережитое в этот день.

«Житьнельзя! Жизнь превращается в однообразную, бесконечную драму».

Дверь гостиницы оказалась запертой, за нею — темнота. К стеклу прижалось толстое лицо швейцара; щелкнул замок, взныли стекла, лицо Самгина овеял теплый запах съестного.

— Хулиганят, стекла бьют, — пожаловался швейцар; он был в пальто, в шапке, это лишало его обычной парадности, все-таки он был благообразен и спокоен, как всегда.

— Говорят — девять тысяч положено? — спросил он, и, так как Самгин не ответил, он вздохнул: — Вот до чего… дошло! Девять тысяч…

Но когда Клим осведомился: ходят ли поезда на Москву? — швейцар, взглянув на него очень пытливо, ответил вопросом:

— Ожидаете, что железнодорожники тоже забастуют?

Наверху лестницы Самгина встретил коридорный и зашептал:

— Вы, господин Самгин, со швейцаром не разговаривайте, он — сволочь! Полицейский прихвостень

Этот парень, давно знакомый, еще утром сегодня был добродушен, весел, услужлив, а теперь круглое лицо его странно обсохло, заострилось, точно после болезни; он посматривал на Самгина незнакомым взглядом и вполголоса говорил:

— Двери запер, сукин сын! Стрельба, казаки налетают, бьют; люди теснятся к нам, а он — запер двери и зубы скалит, толстая морда

Помогая укладывать чемодан, он спрашивал горячим шопотом:

— В чем же убитые виноваты? Ну, сказали бы рабочим: нельзя! А выходит, что было сказано: они пойдут, а вы — бейте!

— Да, — невольно и неожиданно для себя подтвердил Клим. — Конечно, так и было сказано.

Коридорный, стоя на коленях, завязывал чемодан, но тут он пружинно вскочил и, несколько секунд посмотрев на Клима мигающими глазами, снова присел.

— Так, — пробормотал он и, надавив чемодан коленом, матерно выругался. — Значит, теперь…

Но Самгин не слушал его воркотню, думая о том, что вот сейчас он снова услышит в холодной темноте эти простенькие щелчки выстрелов. В карете гостиницы, вместе с двумя немыми, которые, спрятав головы в воротники шуб, явно не желали ничего видеть и слышать, Самгин, сквозь стекло в двери кареты, смотрел во тьму, и она казалась материальной, весомой, леденящим испарением грязи города, крови, пролитой в нем сегодня, испарением жестокости и безумия людей. И бессонную ночь в купе вагона он думал о безумии, о жестокости.

Дома на него набросилась Варвара, ее любопытство было разогрето до кипения, до ярости, она перелистывала Самгина, как новую книгу, стремясь отыскать в ней самую интересную, поражающую страницу, и легко уговорила его рассказать в этот же вечер ее знакомым все, что он видел. Он и сам хотел этого, находя, что ему необходимо разгрузить себя и что полезно будет устроить нечто вроде репетиции серьезного доклада.

Вечером собралось человек двадцать; пришел большой, толстый поэт, автор стихов об Иуде и о том, как сатана играл в карты с богом; пришел учитель словесности и тоже поэт — Эвзонов, маленький, чернозубый человек, с презрительной усмешкой на желтом лице; явился Брагин, тоже маленький, сухой, причесанный под Гоголя, многоречивый и особенно неприятный тем, что всесторонней осведомленностью своей о делах человеческих он заставлял Самгина вспоминать себя самого, каким Самгин хотел быть и был лет пять тому назад. Преобладали мужчины, было шесть женщин, из них Самгин знал только пышнотелую вдову фабриканта красок Дударову, ближайшую подругу Варвары; Варвара относилась к женщинам придирчиво критически, — Самгин объяснял это тем, что она быстро дурнела.

Всех приятелей жены он привык считать людями «третьего сорта», как назвал их Властов; но они, с некоторого времени, стали будить в нем чувство зависти неудачника к людям, которые устроились в своих «системах фраз» удобно, как скворцы в скворешнях. Их фразы в его ушах звучали все более раздражающе громко и уже мешали ему, так же, как мешает иногда жить неясный мотив какой-то старинной песни, притязательно требуя, чтоб его вспомнили точно. Люди эти читали другие книги и как будто хвастались этим друг пред другом. Дудорова и Эвзонов особенно много знали авторов, которых Самгин не читал и не испытывал желания ознакомиться с ними.

— Ириней Лионский, Дионисий Галикарнасский, Фабр д’Оливе, Шюре, — слышал Самгин и слышал веские слова: любовь, смерть, мистика, анархизм. Было неловко, досадно, что люди моложе его, незначительнее и какие-то богатые модницы знают то, чего он не знает, и это дает им право относиться к нему снисходительно, как будто он — полудикарь.

Но в этот вечер они смотрели на него с вожделением, как смотрят любители вкусно поесть на редкое блюдо. Они слушали его рассказ с таким безмолвным напряжением внимания, точно он столичный профессор, который читает лекцию в глухом провинциальном городе обывателям, давно стосковавшимся о необыкновенном. В комнате было тесно, немножко жарко, в полумраке сидели согнувшись покорные люди, и было очень хорошо сознавать, что вчерашний день — уже история.

Самгин старался выдержать тон объективного свидетеля, тон человека, которому дорога только правда, какова бы она ни была. Но он сам слышал, что говорит озлобленно каждый раз, когда вспоминает о царе и Гапоне. Его мысль невольно и настойчиво описывала восьмерки вокруг царя и попа, густо подчеркивая ничтожество обоих, а затем подчеркивая их преступность. Ему очень хотелось напугать людей, и он делал это с наслаждением.

Когда он кончил, слушатели осторожно зашевелились, как бы пробуждаясь от тяжелой дремоты; затем, сначала — шопотом, нерешительно, заговорили, обращаясь не друг ко другу, а как-то в воздух. Первый высказался Эвзонов, он встал и, доставая папиросу из портсигара, сказал, обнажив черные зубы:

Этот кошмар невозможно объяснить столкновением классовых противоречий, нет, — это нечто поглубже, пострашней…

— О, да! — согласилась Дудорова, хрустя пальцами. — После этого Россия или вознесется к свободе или окончательно падет в бездну…

Кто-то из мужчин сказал могильным голосом!

— Нанесен ударсмертельный удар! — не только идее самодержавия, но — идее личности.

Самгин молчал, ожидая более значительного. Подошла жена в гладком, бронзового цвета платье, оно старило ее и делало похожей на карикатурно преувеличенную подставку для лампы.

— Ты отлично говорил, — сказала она с искренним изумлением. — Замечательно! Какое богатство деталей, и как ты умело пользовался ими! Честное словобыло даже страшно иногда

В ее изумлении Самгин не нашел ничего лестного для себя, и она мешала ему слушать. Человек с напудренным лицом клоуна, длинной шеей и неподвижно вытаращенными глазами, оглядывая людей, напиравших на него, говорил негромко, но так, что слов его не заглушал ни шум отодвигаемых стульев, ни возбужденные голоса людей, уже разбившихся на маленькие группки.

Человек — свят! Христос был человек, победивший дьявола. После Христа врожденное зло перестало существовать. Теперь зло — социальная болезнь. Один человек — беззлобен…

Могильный голос возражал:

— Это какой-то теологический анархизм… А Дудорова кричала:

Народ не делает ни добра, ни зла, только материальные вещи…

Большой, толстый поэт грыз бисквиты и говорил маленькой даме в пенснэ:

Человек имеет право быть Иудой, Геростратом…

— Говорите что вам угодно, а все-таки революция — неизбежна!

Это повторялось на разные лады, и в этом не было ничего нового для Самгина. Не ново было для него и то, что все эти люди уже ухитрились встать выше события, рассматривая его как не очень значительный эпизод трагедии глубочайшей. В комнате стало просторней, менее знакомые ушли, остались только ближайшие приятели жены; Анфимьевна и горничная накрывали стол для чая; Дудорова кричала Эвзонову:

— Ибсен — педант, педант

Самгина уже забыли, никто ни о чем не спрашивал его.

«Сыты», — иронически подумал он, уходя в кабинет свой, лег на диван и задумался: да, эти люди отгородили себя от действительности почти непроницаемой сеткой слов и обладают завидной способностью смотреть через ужас реальных фактов в какой-то иной ужас, может быть, только воображаемый ими, выдуманный для того, чтоб удобнее жить.

Потом он думал еще о многом мелочном, — думал для того, чтоб не искать ответа на вопрос: что мешает ему жить так, как живут эти люди? Что-то мешало, и он чувствовал, что мешает не только боязнь потерять себя среди людей, в ничтожестве которых

Скачать:PDFTXT

чтоб несколько облегчить страх, оскорбительно угнетавший его. На Невском стало еще страшней; Невский шире других улиц и от этого был пустынней, а дома на нем бездушнее, мертвей. Он уходил во