и стал снимать ботинки, решив, что не пойдет в спальню: Варвара, наверное, еще не уснула, а слушать ее глупости противно. Держа ботинок в руке, он вспомнил, что вот так же на этом месте сидел Кутузов.
«Конечно, он теперь где-нибудь разжигает страсти…» Тут Самгин вдруг почувствовал, что в нем точно нарыв лопнул и по всему телу разлились холодные струйки злобы.
«И прав! — мысленно закричал он. — Пускай вспыхнут страсти, пусть все полетит к чорту, все эти домики, квартирки, начиненные заботниками о народе, начетчиками, критиками, аналитиками…»
— Почему ты не ложишься спать? — строго спросила Варвара, появляясь в дверях со свечой в руке и глядя на него из-под ладони. — Иди, пожалуйста! Стыдно сознаться, но я боюсь! Этот мальчик… Сын доктора какого-то… Он так стонал…
В ночной длинной рубашке, в чепчике и туфлях, она была похожа на карикатуру Буша.
— Странно ты ведешь себя, — сказала она, подходя к постели. — Ведь я знаю — все это не может нравиться тебе, а ты…
— Молчи! — вполголоса крикнул он, но так, что она отшатнулась. — Не смей говорить — знаю! — продолжал он, сбрасывая с себя платье. Он первый раз кричал на жену, и этот бунт был ему приятен.
— Ты с ума сошел, — пробормотала Варвара, и он видел, что подсвечник в руке ее дрожит и что она, шаркая туфлями, все дальше отодвигается от него.
— Что ты знаешь? Может быть, завтра начнется резня, погромы…
Варвара как-то тяжело, неумело улеглась спиною к нему; он погасил свечу и тоже лег, ожидая, что еще скажет она, и готовясь наговорить ей очень много обидной правды. В темноте под потолком медленно вращались какие-то дымные пятна, круги. Ждать пришлось долго, прежде чем в тишине прозвучали тихие слова:
— Не понимаю, почему нужно злиться на меня? Ведь не я делаю революции…
Он ждал каких-то других слов. Эти были слишком глупы, чтобы отвечать на них, и, закутав голову одеялом, он тоже повернулся спиною к жене.
«Кричать на нее бесполезно. И глупо. Крикнуть надобно на кого-то другого. Может быть, даже на себя».
Но — себя жалко было, а мысли принимали бредовой характер. Варвара, кажется, плакала, все сморкалась, мешая заснуть.
«Вероятно, ненавидит меня. Но я сам, кажется, скоро тоже возненавижу себя». И от этой мысли жалость его к себе возросла.
Заснул он под утро, а когда проснулся и вспомнил сцену с женой, быстро привел себя в порядок и, выпив чаю, поспешил уйти от неизбежного объяснения.
«Москва опустила руки», — подумал он, шагая по бульварам странно притихшего города. Полдень, а людей на улицах немного и все больше мелкие обыватели; озабоченные, угрюмые, небольшими группами они стояли у ворот, куда-то шли, тоже по трое, по пяти и более. Студентов было не заметно, одинокие прохожие — редки, не видно ни извозчиков, ни полиции, но всюду торчали и мелькали мальчишки, ожидая чего-то.
Вход в переулок, куда вчера не пустили Самгина, был загроможден телегой без колес, ящиками, матрацем, газетным киоском и полотнищем ворот. Перед этим сооружением на бочке из-под цемента сидел рыжебородый человек, с папиросой в зубах; между колен у него торчало ружье, и одет он был так, точно собрался на охоту. За баррикадой возились трое людей: один прикреплял проволокой к телеге толстую доску, двое таскали со двора кирпичи. Все это вызвало у Самгина впечатление озорной обывательской забавы.
В приемной Петровской больницы на Клима жадно бросился Лютов, растрепанный, измятый, с воспаленными глазами, в бурых пятнах на изломанном гримасами лице.
— Ух, как я тебя ждал! — зашипел он, схватив Самгина, и увлек его в коридор, поставил в нишу окна. — Ну, он — помер, в одиннадцать тридцать семь. Две пули, обе — в живот. Маялся. Вот что, брат, — налезая на Самгина, говоря прямо в лицо ему, продолжал он осипшим голосом: — тут — Алина взвилась, хочет хоронить его обязательно на Введенском кладбище, ну — чепуха же! Ведь это — чорт знает где, Введенское! И вообще какие тут похороны? Поп отказался провожать. Идиот. «Тут, говорит, убийство, уголовное преступление». — «Как, говорю, преступление? Солдаты стреляли не по своей охоте, а, разумеется, по команде начальства, значит, это — убийство в состоянии самозащиты войск пробив свирепых гимназистов!» Лютов захлебнулся словами, закашлялся и потом, упираясь ладонью в плечо Самгина, продолжал:
— Ты, брат, попробуй, отговори ее от этой церемонии, — а?
У него дрожали ноги, он все как-то приседал, покачивался. Самгин слушал его молча, догадываясь — чем ушиблен этот человек? Отодвинув Клима плечом, Лютов прислонился к стене на его место, широко развел руки:
— Какая штучка началась, а? Вот те и хи-хи! Я ведь шел с ним, да меня у Долгоруковского переулка остановил один эсер, и вдруг — трах! трах! Сукины дети! Даже не подошли взглянуть — кого перебили, много ли? Выстрелили и спрятались в манеж. Так ты, Самгин, уговори! Я не могу! Это, брат, для меня — неожиданно… непонятно! Я думал, у нее — для души — Макаров… Идет! — шепнул он и отодвинулся подальше в угол.
Издали по коридору медленно плыла Алина. В расстегнутой шубке, с шалью на плечах, со встрепанной прической, она казалась неестественно большой. Когда она подошла, Самгин почувствовал, что уговаривать ее бесполезно: лицо у нее было окостеневшее, глаза провалились в темные глазницы, а зрачки как будто кипели, сверкая бешенством.
— Ну во г, хоть один умный человек нашелся, — сквозь зубы, низким голосом заговорила она. — Ты, Клим, проводишь меня на кладбище. А ты, Лютов, не ходи! Клим и Макаров пойдут. — Слышишь?
Лютов дернул себя за бородку, и голова его покорно наклонилась.
— Я наняла каких-то шестерых, они и понесут гроб, — продолжала она и вдруг, топнув ногою, сказала басовито: — Ни одного цветка нигде, сволочи!..
Она пошла дальше, а Лютов, укоризненно мотая головой, прошептал:
— Что же ты, Самгин? Эх, брат… Ну, разве можно ее пустить… Эх!
И, ступая на носки сапог, он пошел вслед за Алиной.
«В какие глупые положения попадаю», — подумал Самгин, оглядываясь. Бесшумно отворялись двери, торопливо бегали белые фигуры сиделок, от стены исходил запах лекарств, в стекла окна торкался ветер. В коридор вышел из палаты Макаров, развязывая на ходу завязки халата, взглянул на Клима, задумчиво спросил:
— Ты?
И, взяв его под руку, привел в темную комнатку, с одним окном, со множеством стеклянной посуды на полках и в шкафах.
— Кури, здесь можно, — сказал он, снимая халат. — Мужественно помер, без жалоб, хотя раны в живот — мучительны.
Присев на угол стола, он усмехнулся:
— Говорит мне: «Я был бы доволен, если б знал, что умираю честно». Это — как из английского романа. Что значит — честно умереть? Все умирают — честно, а вот живут…
Самгин курил, слушал и размышлял: почему этот преждевременно поседевший человек как-то особенно неприятен ему?
— Что же, Самгин, революция у нас? — спросил Макаров, сдвинув брови, глядя на дымный кончик своей папиросы.
— Очевидно.
— Ты — рад?
— Революция — это трагедия, — не сразу ответил Клим.
— Ты не ответил.
— Трагедии не радуют.
— Ты — большевик?
— Конечно — нет, — ответил Клим и тотчас же подумал, что слишком торопливо ответил.
— Значит — не революционер, — сказал Макаров тихо, но очень просто и уверенно. Он вообще держался и говорил по-новому, незнакомо Самгину и этим возбуждал какое-то опасение, заставлял насторожиться.
— Революционеры — это большевики, — сказал Макаров все так же просто. — Они бьют прямо: лбом в стену. Вероятно — так и надо, но я, кажется, не люблю их. Я помогал им, деньгами и вообще… прятал кого-то и что-то. А ты помогал?
— Случалось, — осторожно ответил Клим.
— Зачем? Почему?
Самгин молча пожал плечами, чувствуя, что вопросы Макарова принимают все более неприятный характер. А тот продолжал:
— Потому что — авангард не побеждает, а погибает, как сказал Лютов? Наносит первый удар войскам врага и — погибает? Это — неверно. Во-первых — не всегда погибает, а лишь в случаях недостаточно умело подготовленной атаки, а во-вторых — удар-то все-таки наносит! Так вот, Самгин, мой вопрос: я не хочу гражданской войны, но помогал и, кажется, буду помогать людям, которые ее начинают. Тут у меня что-то неладно. Не согласен я с ними, не люблю, но, представь, — как будто уважаю и даже…
Он усмехнулся, щелкнул пальцами и продолжал:
— Ты — человек осведомленный в политике, скажи-ка…
Дверь широко открылась, вошла Алина. Самгин бросил окурок папиросы на пол и облегченно вздохнул, а Макаров сказал:
— Мы потом возобновим эту беседу… «Едва ли», — хотелось сказать Климу, но вместо этого он утвердительно кивнул головой.
— О чем? — спросила Алина, стирая с лица платком крупные капли пота.
— О политике, — сказал Макаров. — Вы бы сняли шубу, простудитесь!
Алина села у двери на стул, предварительно сбросив с него какие-то книги.
— Разве я вам мешаю? — спросила она, посмотрев на мужчин. — Я начала понимать политику, мне тоже хочется убить какого-нибудь… министра, что ли.
— Вам надо выспаться, — пробормотал Макаров, не глядя на нее, а она продолжала не торопясь, цедя слова сквозь зубы:
— Вот — пошли меня, Клим! Я — красивая, красивую к министру пропустят, а я его…
Вытянув руку, она щелкнула пальцами, — лицо ее оставалось все таким же окостеневшим. Макаров, согнувшись, снова закуривал, а Самгин, усмехаясь, спросил:
— Ты думаешь, что это я посылаю людей убивать?
— Кто-то посылает, — ответила она, шумно вздохнув. — Вероятно — хладнокровные, а ты — хладнокровный. Ночью, там, — она махнула рукой куда-то вверх, — я. вспомнила, как ты мне рассказывал про Игоря, как солдату хотелось зарубить его… Ты — все хорошо заметил, значит — хладнокровный!
Помолчав и накрывая голову шалью, она добавила потише, как бы для себя:
— Впрочем, это, может, оттого, что «у страха глаза велики» — хорошо видят. Ах, как я всех вас…
Взглянув на Макарова, она замолчала, а потом вполголоса:
— В Ялте, после одной пьяной ночи, я заплакала, пожаловалась: «Господи, зачем ты одарил меня красотой, а бросил в грязь!» Вроде этого кричала что-то. Тогда Игорь обнял меня и так… удивительно ласково сказал:
«Вот это — настоящий человеческий вопль!» Он иногда так говорил, как будто в нем чорт прятался…
Последнее слово заглушил Лютов, отворив дверь.
— Ну что ж, готово, — сказал он очень унылым голосом. — Пойдемте.
Через час Самгин шагал рядом с ним по панели, а среди улицы за гробом шла Алина под руку с Макаровым;