ее слов, но он чувствовал, что раздражение против нее исчезает и возражать против ее слов — не хочется, вероятно, потому, что слушать ее — интересней, чем спорить с нею. Он вспомнил, что Варвара, а за нею Макаров говорили нечто сродное с мыслями Зотовой о «временно обязанных революционерах». Вот это было неприятно, это как бы понижало значение речей Марины.
— Почему ты говоришь со мной на эту тему и так… странно говоришь? Почему подозреваешь меня в неискренности? — спросил он.
— Не понял, — сказала она, вздохнув. — Хочется мне, чтоб перепрыгнул ты через голову свою. Тебе, Клим Иванович, надобно погреться у другого огня, вот что я говорю.
— Мне нужно отдохнуть, — сказал он.
— Это же и я говорю. А что мешает? — спросила она, став перед ним и оправляя прическу, — гладкая, гибкая, точно большая рыба.
Самгин едва удержался, чтоб не сказать:
«Ты мешаешь!»
Ушел он в настроении, не совсем понятном ему: эта беседа взволновала его гораздо более, чем все другие беседы с Мариной; сегодня она дала ему право считать себя обиженным ею, но обиды он не чувствовал.
«Умна, — думал он, идя по теневой стороне улицы, посматривая на солнечную, где сияли и жмурились стекла в окнах каких-то счастливых домов. — Умна и проницательна. Спорить с нею? Бесполезно. И о чем? Сердце — термин физиологический, просторечие приписывает ему различные качества трагического и лирического характера, — она, вероятно, бессердечна в этом смысле».
Впереди него, из-под горы, вздымались молодо зеленые вершины лип, среди них неудачно пряталась золотая, но полысевшая голова колокольни женского монастыря; далее все обрывалось в голубую яму, — по зеленому се дну, от города, вдаль, к темным лесам, уходила синеватая река. Все было очень мягко, тихо, окутано вечерней грустью.
«В сущности, она не сказала мне ничего обидного. И я вовсе не таков, каким она видит меня».
Мысли эти не охватывали основного впечатления беседы; Самгин и не спешил определить это впечатление, — пусть оно само окрепнет, оформится. Из палисадника красивого одноэтажного дома вышла толстая, важная дама, а за нею — высокий юноша, весь в новом, от панамы на голове до рыжих американских ботинок, держа под мышкой тросточку и натягивая на правую руку желтую перчатку; он был немножко смешной, но — счастливый и, видимо, сконфуженный счастьем. Самгин вспомнил себя, когда он, сняв сюртук гимназиста, оделся в новенький светлосерый костюм, — было неудобно, а хорошо.
«Я настраиваюсь лирически», — отметил он и усмехнулся.
На дворе его встретил Безбедов с охотничьей двустволкой в руках, ошеломленно посмотрел на него и захрипел:
— Смеетесь? Вам — хорошо, а меня вот сейчас Муромская загоняла в союз Михаила Архангела — Россию спасать, — к чорту! Михаил Архангел этот — патрон полиции, — вы знаете? А меня полиция то и дело штрафует — за голубей, санитарию и вообще.
Он стучал прикладом ружья по ступеньке крыльца, не пропуская Самгина в дом, встряхивая головой, похожей на помело, и сипел:
— Если б не тетка — плюнул бы я в ладонь этой чортовой кукле с ее политикой, союзами, архангелами…
Он был такой же, как всегда, но не возбуждал у Самгина неприязни.
— На кого это вы вооружились?
— Крыса. Может быть — хорек, — сказал Безбедов, направляясь на чердак.
В комнатах Клима встретила прохладная и как бы ожидающая его тишина. Даже мух не было.
«Это — потому, что я здесь не ем», — сообразил он. Постоял среди приемной, посмотрел, как солнечная лента освещает пыльные его ботинки, и решил:
«Надо поговорить с Безбедовым о Марине, непременно».
Осторожно, не делая резких движений, Самгин вынул портсигар, папиросу, — спичек в кармане не оказалось, спички лежали на столе. Тогда он, спрятав портсигар, бросил папиросу на стол и сунул руки в карманы. Стоять среди комнаты было глупо, но двигаться не хотелось, — он стоял и прислушивался к непривычному ощущению грустной, но приятной легкости.
«Чувствовал ли я себя когда-нибудь так странно? Как будто — нет».
Затем он вспомнил, что нечто приблизительно похожее он испытывал, проиграв на суде неприятное гражданское дело, порученное ему патроном. Ничего более похожего — не нашлось. Он подошел к столу, взял папиросу и лег на диван, ожидая, когда старуха Фелициата позовет пить чай.
Недели две он прожил в непривычном состоянии благодушного покоя, и минутами это не только удивляло его, но даже внушало тревожную мысль: где-то скопляются неприятности. За утренним чаем небрежно просматривал две местные газеты, — одна из них каждый день истерически кричала о засилии инородцев, безумии левых партий и приглашала Россию «вернуться к национальной правде», другая, ссылаясь на статьи первой, уговаривала «беречь Думу — храм свободного, разумного слова» и доказывала, что «левые» в Думе говорят неразумно. В конечном итоге обе газеты вызывали у Самгина одинаковое впечатление: очень тусклое и скучное эхо прессы столиц; живя подражательной жизнью, обе они не волнуют устойчивую жизнь благополучного города. А таких городов — много, больше полусотни. По воскресеньям в либеральной газете печатались «Впечатления провинциала», подписанные Идрон. Самгин верил глазам Ивана Дронова и читал его бойкие фельетоны так же внимательно, как выслушивал на суде показания свидетелей, не заинтересованных в процессе ничем иным, кроме желания подчеркнуть свой ум, свою наблюдательность. Дроков одинаково иронически относился к правым и левым и подчеркивал «реализм» политики конституционалистов-демократов.
«Дронов не может не чувствовать, где сила», — подумал он, усмехаясь.
А вообще Самгин незаметно для себя стал воспринимать факты политической жизни очень странно: ему казалось, что все, о чем тревожно пишут газеты, совершалось уже в прошлом. Он не пытался объяснить себе, почему это так? Марина поколебала это его настроение. Как-то, после делового разговора, она сказала:
— Слушай-ко, нелюдимость твоя замечена, и, пожалуй, это вредно тебе. Считают тебя эдаким, знаешь, таинственным деятелем, который — не то чтобы прячется, а — выжидает момента. Ходит слушок, что за тобой числятся некоторые подвиги, будто руководил ты Московским восстанием и продолжаешь чем-то руководить.
Это было неожиданно и неприятно. Самгин, усмехаясь, сказал:
— Так создаются герои!
А она, играя перчатками, продолжала:
— Ты бы мизантропию-то свою разбавил чем-нибудь, Тимон Афинский! Смотри, — жандармы отлично помнят прошлое, а — как они успокоят, ежели не искоренят? Следовало бы тебе чаще выходить на люди.
Говорила она шутливо. Самгин спросил:
— Тебя это беспокоит? Скомпрометирую? Она удивленно подняла брови:
— Меня? Разве я за настроения моего поверенного ответственна? Я говорю в твоих интересах. И — вот что, — сказала она, натягивая перчатку на пальцы левой руки, — ты возьми-ка себе Мишку, он тебе и комнаты приберет и книги будет в порядке держать, — не хочешь обедать с Валентином — обед подаст. Да заставил бы его и бумаги переписывать, — почерк у него — хороший. А мальчишка он — скромный, мечтатель только.
Величественно выплыла из комнаты, и на дворе зазвучал ее сочный голос:
— Валентин! Велел бы двор-то подмести, что за безобразие! Муромская жалуется на тебя: глаз не кажешь. Что-о? Скажите, пожалуйста! Нет, уж ты, прошу, без капризов. Да, да!.. Своим умом? Ты? Ох, не шути…
Ушла, сильно хлопнув калиткой.
«Племянника — не любит, — отметил Самгин. — Впрочем, он племянник ее мужа». И, подумав, Самгин сказал себе:
«А ведь никто, никогда не относился к тебе, друг мой, так заботливо, а?»
И он простил Марине то, что она ему напомнила о прошлом. Заботами ее у него начиналась практика, он уже имел несколько гражданских исков и платную защиту по делу о поджоге. Но через несколько дней прошлое снова и очень бесцеремонно напомнило о себе. Поздно вечером к нему явились люди, которых он встретил весьма любезно, полагая, что это — клиенты: рослая, краснощекая женщина, с темными глазами на грубоватом лице, одетая просто и солидно, а с нею — пожилой лысоватый человек, с остатками черных, жестких кудрей на остром черепе, угрюмый, в дымчатых очках, в измятом и грязном пальто из парусины. Самгин определил:
«Хозяйка и служащий. Вероятно — уголовное дело». Но женщина, присев к столу, вынула из кармана юбки коробку папирос и сказала вполголоса:
— Моя фамилия — Муравьева, иначе — Паша. Татьяна Гогина сообщила мне, что, в случае нужды, я могу обратиться к вам.
Самгин собирался зажечь спичку, но не зажег, а, щелкнув ногтем по коробке, подал коробку женщине, спрашивая:
— Чем могу служить?
Темные глаза женщины смотрели на него в упор, — ее спутник сел на стул у стены, в сумраке, и там невнятно прорычал что-то.
«Кажется, я его когда-то видел», — подумал Самгин.
Не торопясь Муравьева закурила папиросу от своей спички и сказала, что меньшевики, в будущее воскресенье, устраивают в ремесленной управе доклад о текущем моменте.
— У нас некому выступить против них; товарищ, который мог бы сделать это достаточно солидно, — заболел.
Говорила она требовательно, высоким надорванным голосом, прямой взгляд ее был неприятен. Самгин сказал:
— Лицо, названное вами, ничего не сообщало мне о Муравьевой, и вообще я с этим лицом не состою в переписке.
— Странно, — сказала женщина, пожимая плечами. а спутник ее угрюмо буркнул:
— Идем к тому.
— На митингах я никогда не выступал, — добавил Самгин, испытывая удовольствие говорить правду.
— Не надо, идем к тому, — повторил мужчина, вставая. Самгину снова показалось, что он где-то видел его, слышал этот угрюмый, тяжелый голос. Женщина тоже встала и, сунув папиросу в пепельницу, сказала громко:
— Вот и попробовали бы.
Вставая, она задела стол, задребезжал абажур лампы. Самгин придержал его ладонью, а женщина небрежно сказала:
— Извините, — и ушла, не простясь.
«Со спичками у меня вышло невежливо, — думал Самгин. — Человека этого я встречали.
Вздохнув, он вытряхнул окурок папиросы в корзину для бумаг. Дня через два он вышел «на люди», — сидел в зале клуба, где пела Дуняша, и слушал доклад местного адвоката Декаполитова, председателя «Кружка поощрения кустарных ремесел». На эстраде, заслоняя красный портрет царя Александра Второго, одиноко стоял широкоплечий, но плоский, костистый человек с длинными руками, седовласый, но чернобровый, остриженный ежиком, с толстыми усами под горбатым носом и острой французской бородкой. Он казался загримированным под кого-то, отмеченного историей, а брови нарочно выкрасил черной краской, как бы для того, чтоб люди не думали, будто он дорожит своим сходством с историческим человеком. Разговаривал он приятным, гибким баритоном, бросая в сумрак скупо освещенного зала неторопливые, скучные слова:
— Ситуация данных дней требует, чтоб личность категорически определила: чего она хочет?
— Чтобы Столыпина отправили к чертовой матери, — проворчал соседу толстый человек впереди Самгина, — сосед дремотно ответил:
— Отруба — ловкий ход.
В зале рассеянно сидели на