создал ее совершенный дух, как же тогда от совершенного-то несовершенное?
Швырнув далеко от себя окурок папиросы, проследив, как сквозь темноту пролетел красный огонек и, ударясь о пол, рассыпался искрами, Самгин сказал:
— Вы об этом Марину Петровну спросите.
— Спрашивал. Ей известны все человеческие размышления, а книгу «Плач» она отметает, даже высмеивает, именует ее болтовней даже. А сам я думать могу, но размышлять не умею. Вы, пожалуйста, не говорите ей, что я спрашивал про «Плач».
— Хорошо, — обещал Самгин. — Она… очень умная? Захарий тихонько охнул.
— Ох!
И, захлебываясь быстрым шопотом, сказал:
— Необыкновенной мудрости. Ослепляет душу. Несокрушимого бесстрашия…
Он вдруг оборвал речь, беспокойно завозился, захлопал подушкой и, пробормотав: «Извините, мешаю вам уснуть», — замолчал. Самгин подумал, что он, должно быть, закутался одеялом с головою. Тишина стала плотней, и долго не слышно было ни звука, — потом в парке кто-то тяжко зашлепал по луже. Самгин, прислушиваясь, вспомнил проповедника Якова, человека о трех пальцах, — «камень — дурак, дерево — дурак». Вспомнил Диомидова. Дьякона, «взыскующих града». Сектантов — миллионы, социалистов — тысячи. Возможно, что Марина — права, интеллигенция не знает подлинной духовной жизни народа. Она ищет в народе только отражения своих материалистических верований. Марина, конечно, не может быть сектанткой…
Где-то очень далеко, волком, заливисто выл пес, с голода или со страха. Такая ночь едва ли возможна в культурных государствах Европы, — ночь, когда человек, находясь в сорока верстах от города, чувствует себя в центре пустыни.
Заснул он на рассвете, — разбудили его Захарий и Ольга, накрывая стол для завтрака. Захарий был такой же, как всегда, тихий, почтительный, и белое лицо его, как всегда, неподвижно, точно маска. Остроносая, бойкая Ольга говорила с ним небрежно и даже грубовато.
Первой явилась к завтраку Марина в измятом, плохо выглаженном платье, в тяжелой короне волос, заплетенных в косу; ласково кивнув головою Самгину, она спросила:
— Мыши не съели тебя? Ужас, сколько мышей! А Захарию строго сказала:
— Разворовали тут всё.
— Вася! — ответил он, виновато разводя руками. — Он все раздает, что у него ни спроси. Третьего дня позволил лыко драть с молодых лип, — а вовсе и не время лыки-то драть, но ведь мужики — не взирают…
— Хорош охранитель, — усмехнулась Марина. — Вот, Клим Иванович, познакомься с Васей, — тут есть великан такой. Мужики считают его полуумным. Подкидыш, вероятно — барская шалость, может быть, родственник парижанину-то.
Пришла Лидия, тоже измятая, с кислым лицом, с капризно надутыми губами; ее Марина встретила еще более ласково, и это, видимо, искренно тронуло Лидию; обняв Марину за плечи, целуя голову ее, она сказала:
— С тобою всегда, везде хорошо!
— Вот какие мы, — откликнулась Марина, усаживая ее рядом с собою и говоря: — А я уже обошла дом, парк; ничего, — дом в порядке, парк зарос всякой дрянью, но — хорошо!
Тонкая, смуглолицая Лидия, в сером костюме, в шапке черных, курчавых волос, рядом с Мариной казалась не русской больше, чем всегда. В парке щебетали птицы, ворковал витютень, звучал вдали чей-то мягкий басок, а Лидия говорила жестяные слова:
— Он — очень наивный. Наука вовсе не отрицает, что все видимое создано из невидимого. Как остроумно сказал де-Местр, Жозеф: «Из всех пороков человека молодость — самый приятный».
Вошел Безбедов, весь в белом — точно санитар, в сандалиях на босых ногах; он сел в конце стола, так, чтоб Марина не видела его из-за самовара. Но она все видела.
— Тебе, Валентин, надобно брить физиономию, на ней что-то растет, — и безжалостно добавила: — Плесень какая-то.
И, улыбаясь навстречу Турчанинову, она осыпала его любезностями. Он ответил, что спал прекрасно и что все вообще восхитительно, но притворялся он плохо, было видно, что говорит неправду. Самгин молча пил чай и, наблюдая за Мариной, отмечал ее ловкую гибкость в отношении к людям, хотя был недоволен ею. Интересовало его мрачное настроение Безбедова.
«В нем тоже есть что-то преступное», — неожиданно подумал он.
Завтракали утомительно долго, потом отправились осматривать усадьбу.
Марина и Лидия шли впереди, их сопровождал Безбедов, и это напомнило Самгину репродукцию с английской картины: из ворот средневекового, нормандского замка величественно выходит его владелица с тонконогой, борзой собакой и толстым шутом.
Утро было пестрое, над влажной землей гулял теплый ветер, встряхивая деревья, с востока плыли мелкие облака, серые, точно овчина; в просветах бледноголубого неба мигало и таяло предосеннее солнце; желтый лист падал с берез; сухо шелестела хвоя сосен, и было скучнее, чем вчера.
Турчанинов остался в доме, но минут через пять догнал Самгина и пошел рядом с ним, помахивая тросточкой, оглядываясь и жалобно говоря:
— Нет, как хотите, но я бы не мог жить здесь! — Он тыкал тросточкой вниз на оголенные поля в черных полосах уже вспаханной земли, на избы по берегам мутной реки, запутанной в кустарнике.
— Я часа два сидел у окна, там, наверху, — у меня такое впечатление, что все это неудачно начато и никогда не будет кончено, не примет соответствующей формы.
Самгин искренно спросил:
— Скучно?
— Более чем скучно! Есть что-то безнадежное в этой пустынности. Совершенно непонятны жалобы крестьян на недостаток земли; никогда во Франции, в Германии не видел я столько пустых пространств.
Помолчав, он предложил Самгину папиросу, долго и неумело закуривал на ветру, а закурив — сказал, вздыхая:
— Мой сосед храпел… потрясающе! Он — болен?
— Кажется — да.
— Странный тип! Такой… дикий. И мрачно озлоблен. Злость тоже должна быть веселой. Французы умеют злиться весело. Простите, что я так говорю обо всем… я очень впечатлителен. Но — его тетушка великолепна! Какая фигура, походка! И эти золотые глаза! Валькирия, Брунгильда…
Тетушка, остановясь, позвала его, он быстро побежал вперед, а Самгин, чувствуя себя лишним, свернул на боковую дорожку аллеи, — дорожка тянулась между молодых сосен куда-то вверх. Шел Самгин медленно, смотрел под ноги себе и думал о том, какие странные люди окружают Марину: этот кучер, Захарий, Безбедов…
— Гуляешь?
Самгин вздрогнул, — между сосен стоял очень высокий, широкоплечий парень без шапки, с длинными волосами дьякона, — его круглое безбородое лицо Самгин видел ночью. Теперь это лицо широко улыбалось, добродушно блестели красивые, темные глаза, вздрагивали ноздри крупного носа, дрожали пухлые губы: сейчас вот засмеется.
«Вася», — сообразил Самгин.
— Ничего, — гуляй, — сказал Вася приятным мягким баском. На его широких плечах — коричневый армяк, подпоясан веревкой, шея обмотана синим шарфом, на ногах — рыжие солдатские сапоги; он опирался обеими руками на толстую суковатую палку и, глядя сверху вниз на Самгина, говорил:
— Я тебя — знаю, видел ночью. Ты — ничего, ходи, не бойся!
— Вы — сторож? — спросил Самгин.
— Я-то? Ожидающий я буду.
— Они все ушли туда, вниз, — показал ему Самгин.
— Я — знаю. Я все вижу: кто, куда.
Теперь Вася улыбался гордо, и от этой улыбки лицо его стало грубее, напряглось, глаза вспыхнули ярче.
— Живу тут, наверху. Хижина есть. Холодно будет — в кухню сойду. Иди, гуляй. Песни пой.
На святой Ердань-реку…
— запел он и, сунув палку под мышку, потряс свободной рукой ствол молодой сосны. — Костерчик разведи, только — чтобы огонь не убежал. Погорит сушняк — пепел будет, дунет ветер — нету пеплу! Всё — дух. Везде. Ходи в духе…
Он мотнул головой и пошел прочь, в сторону, а Самгин, напомнив себе: «Слабоумный», — воротился назад к дому, чувствуя в этой встрече что-то нереальное и снова подумав, что Марину окружают странные люди. Внизу, у конторы, его встретили вчерашние мужики, но и лысый и мужик с чугунными ногами были одеты в добротные пиджаки, оба — в сапогах.
Лысый, сняв новый коричневый картуз, вежливо пожелал Самгину:
— Доброго здоровьица! И спросил:
— Наследник — это вы будете? Из окна высунулось бледное лицо Захария, он отчаянно закричал:
— Да нет же! Я же вам оказал… Солдат, выплюнув соломинку, которую он жевал, покрыл его крик своим:
— Ты сказал, а мы — не поверили! И — спрячь морду! Захарий скрылся. Мужики, молча выслушав объяснения Самгина, пошептались, потом лысый, вздохнув, сказал:
— Так. Ну, вам поверить можно, а то здесь… — Он безнадежно махнул рукой.
Солдат, вынув из кармана кисет, встряхнул его, спрятал и обратился к Самгину:
— Дадите, что ли, папироску? А получив папиросу, сказал, строго разглядывая фигуру Клима:
— Вот бы вас, господ, года на три в мужики сдавать, как нашего брата в солдаты сдают. Выучились где вам полагается, и — поди в деревню, поработай там в батраках у крестьян, испытай ихнюю жизнь до точки.
— Нескладно говоришь, — вмешался лысый, — даже вовсе глупость! В деревне лишнего народу и без господ девать некуда, а вот хозяевам — свободы в деревне — нету! В этом и беда…
— Глядите — идут! — сказал седобородый мужик тихонько; солдат взглянул вниз из-под ладони и, тоже тихонько, свистнул, затем пробормотал, нахмурясь:
— Зотова здесь, эге!
Мужики повернулись к Самгину затылками, — он зашел за угол конторы, сел там на скамью и подумал, что мужики тоже нереальны, неуловимы: вчера показались актерами, а сегодня — совершенно не похожи на людей, которые способны жечь усадьбы, портить скот. Только солдат, видимо, очень озлоблен. Вообще это — чужие люди, и с ними очень неловко; тяжело. За углом раздался сиплый голос Безбедова:
— А — вам какого еще чорта надо? Сказали вам — не продается, ну?
Не желая встречи с Безбедовым, Самгин пошел в парк, а через несколько минут, подходя к террасе дома, услыхал недоумевающие слова Турчанинова:
— Бунтуют и — покупают землю! Значит — у них есть деньги? Почему же они бунтуют?
— Едем! — крикнула Марина, выходя на террасу. Самгин сел в коляску рядом с Турчаниновым; Безбедов, угрюмо сопя, стоял пред Лидией, — она говорила ему:
— Вы распорядитесь, чтоб солдат поместили удобно. До свидания! Едемте, Павел.
Кучер, благообразный, усатый старик, похожий на переодетого генерала, пошевелил вожжами, — крупные лошади стали осторожно спускать коляску по размытой дождем дороге; у выезда из аллеи обогнали мужиков, — они шли гуськом друг за другом, и никто из них не снял шапки, а солдат, приостановясь, развертывая кисет, проводил коляску сердитым взглядом исподлобья. Марина, прищурясь, покусывая губы, оглядывалась по сторонам, измеряя поля; правая бровь ее была поднята выше левой, казалось, что и глаза смотрят различно.
Самгин с непонятной ему обидой и печально подумал, что бесспорный ум ее — весь в словах и покорно подчинен азартному ее стремлению к наживе. Турчанинов, катая ладонями по коленям тросточку, говорил дамам:
— В Париже