изволите проживать?
Клим назвал гостиницу.
Человек почтительно поклонился, исчез.
— Вот как я… попал! — тихонько произнес Кутузов, выходя из-за портьеры, прищурив правый глаз, потирая ладонью подбородок. — Отказаться — нельзя; назвался груздем — полезай в кузов. Это ведь ваша жена? — шептал он. — Вот что: я ведь медик не только по паспорту и даже в ссылке немножко практиковал. Мне кажется: у нее пневмония и — крупозная, а это — не шуточка. Понимаете?
И, наступая на Клима, предложил:
— Давайте условимся: как лучше — мы не знакомы?
— Да, — ответил Клим.
— Правильно. Есть Макаров — ваш приятель, но эта фамилия нередкая. Кстати: тоже, вероятно, уже переехал границу в другом пункте. Ну, я ухожу. Нужно бы потолковать с вами, а? Вы не против?
— Нет. Когда ее увезут.
— Отлично.
Кутузов ушел, а Самгин, прислушиваясь, как Варвара, кашляя, захлебывается словами, подумал:
«Зачем я согласился?»
— Поил вином… как проститутку, — слышал он, подходя к постели.
Варвара встретила его хриплым криком:
— Это — кто? Ты? Поди прочь!
— Это — я, Клим, — сказал он, наклоняясь к ней. Но, не узнавая его, тревожно щупая беспокойными руками грудь, халат, подушки, она повторяла, всхрапывая:
Прошло еще минут пять, прежде чем явились санитары с носилками, вынесли ее, она уже молчала, и на потемневшем лице ее тускло светились неприятно зеленые, как бы злые глаза.
«Умирает, — решил Самгин. — Умрет, конечно», — повторил он, когда остался один. Неприятно тупое слово «умрет», мешая думать, надоедало, точно осенняя муха. Его прогнал вежливый, коротконогий и кругленький человечек, с маленькой головкой, блестящей, как биллиардный шар. Войдя бесшумно, точно кошка, он тихо произнес краткую речь:
— По закону мы обязаны известить полицию, так как все может быть, а больная оставила имущество. Но мы, извините, справились, установили, что вы законный супруг, то будто бы все в порядке. Однако для твердости вам следовало бы подарить помощнику пристава рублей пятьдесят… Чтобы не беспокоили, они это любят. И притом — напуганы, — время ненадежное…
У Самгина оказался билет в сто рублей и еще рублей двадцать. Он дал сто.
Тогда человек счастливым голоском заявил, что этот номер нужно дезинфицировать, и предложил перенести вещи Варвары в другой, и если господин Самгин желает ночевать здесь, это будет очень приятно администрации гостиницы.
Он ушел.
«Негодяй и, наверное, шпион», — отметил брезгливо Самгин и тут же подумал, что вторжение бытовых эпизодов в драмы жизни не только естественно, а, прерывая течение драматических событий, позволяет более легко переживать их. Затем он вспомнил, что эта мысль вычитана им в рецензии какой-то парижской газеты о какой-то пьесе, и задумался о делах практических.
«О чем хочет говорить Кутузов? Следует ли говорить с ним? Встреча с ним — не безопасна. Макаров — рискует…»
Открыл форточку в окне и, шагая по комнате, с папиросой в зубах, заметил на подзеркальнике золотые часы Варвары, взял их, взвесил на ладони. Эти часы подарил ей он. Когда будут прибирать комнату, их могут украсть. Он положил часы в карман своих брюк. Затем, взглянув на отраженное в зеркале озабоченное лицо свое, открыл сумку. В ней оказалась пудреница, перчатки, записная книжка, флакон английской соли, карандаш от мигрени, золотой браслет, семьдесят три рубля бумажками, целая горсть серебра.
«Она любила серебро, — вспомнил он. — Если она умрет, у меня не хватит денег похоронить ее».
Тот факт, что Варвара завещала ему дом, не очень тронул и не удивил его, у нее не было родных. Завещания и не нужно было — он, Самгин, единственный законный наследник.
Он сел, открыл на коленях у себя небольшой ручной чемодан, очень изящный, с уголками оксидированного серебра. В нем — несессер, в сумке верхней его крышки — дорогой портфель, в портфеле какие-то бумаги, а в одном из его отделений девять сторублевок, он сунул сторублевки во внутренний карман пиджака, а на их место положил 73 рубля. Все это он делал машинально, не оценивая: нужно или не нужно делать так? Делал и думал:
«Она не мало видела людей, но я остался для нее наиболее яркой фигурой. Ее первая любовь. Кто-то сказал: «Первая любовь — не ржавеет». В сущности, у меня не было достаточно солидных причин разрывать связь с нею. Отношения обострились… потому что все вокруг было обострено».
В продолжение минуты он честно поискал: нет ли в прошлом чего-то, что Варвара могла бы поставить в вину ему? Но — ничего не нашел.
Когда он закуривал новую папиросу, бумажки в кармане пиджака напомнили о себе сухим хрустом. Самгин оглянулся — все вокруг было неряшливо, неприятно, пропитано душными запахами. Пришли двое коридорных и горничная, он сказал им, что идет к доктору, в 32-й, и, если позвонят из больницы, сказали бы ему.
Кутузов, сняв пиджак, расстегнув жилет, сидел за столом у самовара, с газетой в руках, газеты валялись на диване, на полу, он встал и, расшвыривая их ногами, легко подвинул к столу тяжелое кресло.
— Увезли? — спросил он, всматриваясь в лицо Самгина. — А я вот читаю отечественную прессу. Буйный бред и либерально-интеллигентские попытки заговорить зубы зверю. Существенное — столыпинские хутора и поспешность промышленников как можно скорее продать все, что хочет купить иностранный капитал. А он — не дремлет и прет даже в текстиль, крепкое московское дело. В общем — балаган. А вы — постарели, Самгин.
— Вам этого не скажешь, — ответил Самгин.
— Обо мне — начальство заботится, посылало отдохнуть далеко на север, четырнадцать месяцев отдыхал. Не совсем удобно, а — очень хорошо для души. Потом вот за границу сбегал.
Говорил Кутузов вполголоса, и, как всегда, в сиреневых зрачках его играла усмешка. Грубоватое лицо без бороды казалось еще более резким и легко запоминаемым.
— Видели Ленина? — опросил Самгин, наливая себе чаю.
— Как же.
— Что он — в прежних мыслях?
— Вполне и даже — крепче. Старик — удивителен. Иногда с ним очень трудно соглашаться, но — попрыгав, соглашаешься. Он смотрит в будущее сквозь щель в настоящем, только ему известную. Вас, интеллигентов, ругает весьма энергично…
— За что?
— За меньшевизм и всех других марок либерализм. Тут Луначарский с Богдановым какую-то ахинею сочинили?
— Не читал.
— Ильич говорит, что они шлифуют социализм буржуазной мыслью, — находя, что его нужно облагородить.
Кутузов встал, сунув руки в карманы, прошел к двери. Клим отметил, что человек этот стал как будто стройнее, легче.
«Похудел. Или — от костюма».
А Кутузов, возвратись к столу, заговорил скучновато, без обычного напора:
— Вопрос о путях интеллигенции — ясен: или она идет с капиталом, или против его — с рабочим классом. А ее роль катализатора в акциях и реакциях классовой борьбы — бесплодная, гибельная для нее роль… Да и смешная. Бесплодностью и, должно быть, смутно сознаваемой гибельностью этой позиции Ильич объясняет тот смертный визг и вой, которым столь богата текущая литература. Правильно объясняет. Читал я кое-что, — Андреева, Мережковского и прочих, — чорт знает, как им не стыдно? Детский испуг какой-то…
Наклонясь к Самгину и глядя особенно пристально, он спросил, понизив голос:
— Слушайте-ко, вы ведь были поверенным у Зотовой, — что это за история с ней? Действительно — убита?
И, повторяя краткие, осторожные ответы Клима, он ставил вопросы:
— Кем? Подозревался племянник. Мотивы? Дурак. Мало для убийцы. Угнетала — ага! Это похоже на нее. И — что же племянник? Умер в тюрьме, — гм…
«Считает себя в праве спрашивать тоном судебного следователя», — подумал Самгин и сказал:
— Мне кажется — отравили его.
— Вполне уголовный роман. Вы — не любитель таковых? Я — охотно читаю Конан-Дойля. Игра логикой. Не очень мудро, но — забавно.
Говоря это, он мял пальцами подбородок и смотрел в лицо Самгина с тем напряжением, за которым чувствуется, что человек думает не о том, на что смотрит. Зрачки его потемнели.
— Темная история, — тихо сказал он. — Если убили, значит, кому-то мешала. Дурак здесь — лишний. А буржуазия — не дурак. Но механическую роль, конечно, мог сыграть и дурак, для этого он и существует.
Самгин, сняв очки, протирая их стекла, опустил голову.
— Я почти два года близко знал ее, — заговорил он. — Знал, но — не мог понять. Вам известно, что она была кормчей в хлыстовском корабле?
— Что-о? Она? — Кутузов небрежно махнул рукой и усмехнулся. — Это — провинциальная ерунда, сплетня.
Он очень удивился, когда Самгин рассказал ему о радении, нахмурил брови, ежовые волосы на голове его пошевелились.
— Вот — балаган, — пробормотал он и замолчал, крепко растирая ладонями тугие щеки.
— Как о ней думаете — в конце концов? — спросил Самгин.
— Прежде всего — честолюбива, — не сразу ответил Кутузов. — Весьма неглупа, но возбудителем ума ее служило именно честолюбие. Здоровая плоть и потому — брезглива, брезгливость, должно быть, служила сдерживающим началом ее чувственности. Детей — не любила и не хотела, — сказал он, наморщив лоб, и снова помолчал. — Любознательна была, начитанна. Сектантством она очень интересовалась, да, но я плохо знаю это движение, на мой взгляд — все сектанты, за исключением, может быть, бегунов, то есть анархистов, — богатые мужики и только. Сектанты они до поры, покамест мужики, а становясь купцами, забывают о своих разноречиях с церковью, воинствующей за истину, то есть — за власть. Интерес к делам церковным ей привил муж.
Кутузов сразу и очень оживился:
— Вот это был — интересный тип! Мужчина великой ненависти к церкви и ко всякой власти. Паскаля читал по-французски, Янсена и, отрицая свободу воли, доказывал, что все деяния человека для себя — насквозь греховны и что свобода ограничена только выбором греха: воевать, торговать, детей делать… Считая благодать божию недоступной человеку, стоял на пути к сатанизму или полному безбожию. Горячий был человек. Договаривался, в задоре, до того, что однажды сказал: «Бог есть враг человеку, если понимать его церковно».
Закурив папиросу, он позволил спичке догореть до конца, ожег пальцы себе и, помахивая рукою в воздухе, сказал:
— Теперь мне кажется, что Марина-то на этих мыслях и свихнулась в хлыстовство…
Но тотчас же, отрицательно встряхнув головой, встал и, шагая по комнате, продолжал:
— Но — нет! Хлыстовство — балаган. За ним скрывалось что-то другое. Хлыстовство — маскировка. Она была жадна, деньги любила. Муж ее давал мне на нужды партии щедрее. Я смотрел на него как на кандидата в революционеры. Имел основания. Он и о деревне правильно рассуждал, в эсеры не годился. Да, вот что я могу сказать о ней.
— Вы гораздо больше сказали о