Там он — исторически понятен. Но у нас? В стране, где возможны Разин, Пугачев, аграрные погромы, Московское восстание… Безумие. Авантюризм честолюбцев, которым нечего терять…»
Он сам был искренно удивлен резкостью и определенностью этой оценки, он никогда еще не думал в таком тоне, и это сразу приподняло, выпрямило его. Взглянув в зеркало, он увидал, что смоченные волосы, высохнув, лежат гладко и этим обнаруживают, как мало их и как они стали редки. Он взял щетку, старательно взбил их, но, и более пышные, они все-таки заставили его подумать:
«Скоро буду лысым».
Держа в одной руке щетку, приглаживая пальцами другой седоватые виски, он минуты две строго рассматривал лицо свое, ни о чем не думая, прислушиваясь к себе. Лицо казалось ему значительным и умным. Несколько суховатое, но тонкое лицо человека, который не боится мыслить свободно и органически враждебен всякому насилию над независимой мыслью, всем попыткам ограничить ее.
«Ин-те-лли-гент, — мысленно и с уважением назвал он себя. — Новая сила истории, сила, еще недостаточно осознавшая свое значение и направление». Затем счесал гребенкой со щетки выпавшие волосы, свернул их в комок, положил в пепельницу, зажег спичку, а когда волосы, затрещав, сгорели — вздохнул. После этого, несколько охлажденный своей жертвой времени, он снова начал соединять людей по признакам сходства характеров. Дронова он поставил рядом с Митрофановым. Затем присоединил к ним Тагильского. Подумав, прибавил к ним четвертого — Макарова, но тотчас же сообразил, что это — нехорошо, неудачно.
«К ним нужно Лютова. И Бердникова. Да, именно скота Бердникова».
Но тяжелая туша Бердникова явилась в игре Самгина медведем сказки о том, как маленькие зверки поселились для дружеской жизни в черепе лошади, но пришел медведь, спросил — кто там, в черепе, живет? — и, когда зверки назвали себя, он сказал: «А я всех вас давишь», сел на череп и раздавил его вместе с жителями.
Неприятное, унижающее воспоминание о пестрой, цинической болтовне Бердникова досадно спутало расстановку фигур, сделало игру неинтересной. Да и сами по себе фигуры эти, при наличии многих мелких сходств в мыслях и словах, обладали только одним крупным и ясным — неопределенностью намерений.
«На чем пытаются утвердить себя Макаров, Тагильский? Чего хотят? Почему Лютов давал деньги эсерам? Чем ему мешало жить самодержавие?»
За окном, в снежной буре, подпрыгивал на неподвижном коне черный, бородатый царь в шапке полицейского, — царь, ничем, никак не похожий на другого, который стремительно мчался на Сенатской площади, попирая копытами бешеного коня змею.
Самгин отошел от окна, лег на диван и стал думать о женщинах, о Тосе, Марине. А вечером, в купе вагона, он отдыхал от себя, слушая непрерывную, возбужденную речь Ивана Матвеевича Дронова. Дронов сидел против него, держа в руке стакан белого вина, бутылка была зажата у «его между колен, ладонью правой руки он растирал небритый подбородок, щеки, и Самгину казалось, что даже сквозь железный шум под ногами он слышит треск жестких волос.
— Понимаешь, какая штука, — вполголоса торопливо говорил Дронов, его скуластое лицо морщилось, глаза, как и прежде, беспокойно бегали, заглядывая в окно, в темноту, разрываемую искрами и огнями, в лицо Самгина, в стакан. — Не хочется оказаться в дураках. Жизнь — чорт ее знает — вдруг как будто постарела, сморщилась, а вместе с этим началось в ней что-то судорожное, эдакая, знаешь, поспешность… хватай, ребята! Ну, в промышленности, в торговле это — естественно, тут — как марксисты учат — или фабрикуй нищих, или сам нищим будешь. А — нищенство хотя и национальное ремесло, но — не из приятных, росту гордости — не способствует. А «человек — это звучит гордо», и он, чорт, хочет быть гордым. Ну, понимаешь…
Запрокинув голову, он вылил вино в рот, облил подбородок, грудь, сунул стакан на столик и, развязывая галстук, продолжал:
— Меня, брат, интеллигенция смущает. Я ведь — хочешь ты не хочешь — причисляю себя к ней. А тут, понимаешь, она резко и глубоко раскалывается. Идеалисты, мистики, буддисты, йогов изучают. «Вестник теософии» издают. Блаватскую и Анну Безант вспомнили… В Калуге никогда ничего не было, кроме калужского теста, а теперь — жители оккультизмом занялись. Казалось бы, после революции…
— Это движение началось еще до революции, — напомнил Самгин.
— В качестве предохранительной прививки? Профилактика? — спросил Дронов, бережно поставив бутылку в угол дивана.
— Возможно, — согласился Самгин.
— Н-да. Значит, кто-то что-то предусмотрел? Кто же это командует?
Самгин, усмехаясь, молча пожал плечами.
— Литераторы-реалисты стали пессимистами, — бормотал Дронов, расправляя мокрый галстук на колене, а потом, взмахнув галстуком, сказал: — Недавно слышал я о тебе такой отзыв: ты не имеешь общерусской привычки залезать в душу ближнего, или — в карман, за неимением души у него. Это сказал Тагильский, Антон Никифоров…
— Я очень мало знаю его, — поторопился заявить Самгин.
— А он тебя, по-моему, правильно… оценил, — охлажденно и как будто обиженно продолжал Дронов. — К людям ты относишься… неблагосклонно. Даже как будто брезгливо…
— Это — неверно, — строго сказал Самгин. — Он так же мало знает меня, как я — его. Ты давно знаком с ним?..
— Года два уже. Познакомились на бегах. Он — деньги потерял или — выкрали. Занял у меня и — очень выиграл! Предложил мне половину. Но я отказался, ставил на ту же лошадь и выиграл втрое больше его. Ну — кутнули… немножко. И познакомились.
— Что это за человек? — настороженно спросил Самгин.
— Чорт его знает, — задумчиво ответил Дронов и снова вспыхнул, заговорил торопливо: — Со всячинкой. Служит в министерстве внутренних дел, может быть в департаменте полиции, но — меньше всего похож на шпиона. Умный. Прежде всего — умен. Тоскует. Как безнадежно влюбленный, а неизвестно — о чем? Ухаживает за Тоськой, но — надо видеть — как! Говорит ей дерзости. Она его терпеть не может. Вообще — человек, напечатанный курсивом. Я люблю таких… несовершенных. Когда — совершенный, так уж ему и чорт не брат.
«Это он — про меня», — сообразил Самгин и сказал: — Жена у тебя интересная…
— Все одобряют, — сказал Дронов, сморщив лицо. — Но вот на жену — мало похожа. К хозяйству относится небрежно, как прислуга. Тагильский ее давно знает, он и познакомил меня с ней. «Н «хотите ли, говорит, взять девицу, хорошую, но равнодушную к своей судьбе?» Тагильского она, видимо, отвергла, и теперь он ее называет путешественницей по спальням. Но я — не ревнив, а она — честная баба. С ней — интересно. И, знаешь, спокойно: не обманет, не продаст.
— А Юрин? — спросил Самгин.
— Большевичек. Умненький. Но, как видишь, отыгранная Карта. Вот он — Тоськина любовь, но — материнская.
Он говорил таким скучным тоном, что заставил Самгина подумать:
«Притворяется».
Минуты две молчали, потом Дронов сказал: — Ну, что же, спать, что ли? — Но, сняв пиджак, бросив его на диван и глядя на часы, заговорил снова: — Вот, еду добывать рукописи какой-то сногсшибательной книги. — Петя Струве с товарищами изготовил. Говорят:
сочинение на тему «играй назад!» Он ведь еще в 901 году приглашал «назад к Фихте», так вот… А вместе с этим у эсеров что-то неладно. Вообще — развальчик. Юрин утверждает, что все это — хорошо! Дескать — отсевается мякина и всякий мусор, останется чистейшее, добротное зерно… Н-да…
— Взгляд — правильный, — сказал Самгин, чтобы сказать что-нибудь.
— Не знаю, — откликнулся Дронов и замолчал, но, сидя на постели уже в ночном белье и потирая подбородок, вдруг и сердито пробормотал:
— Знаешь, все-таки самое меткое и грозное, что придумано, — это классовая теория и идея диктатуры рабочего класса.
Самгин, наклонив голову, взглянул на него через очки, но Дронов уже лег, натянул на себя одеяло.
«Обиделся, — решил Самгин, погасив огонь. — Он стал интереснее и, кажется, умней. Но все-таки напрасно я допустил его говорить со мною на «ты».
— Смешно, — сказал Дронов.
— Что?
— Человек, родом — немец, обучает русских патриотизму.
Помолчав, а затем уступая желанию оборвать Дронова — Самгин сказал сухо и докторально:
— Струве имеет вполне определенные заслуги пред интеллигенцией: он первый указал ей, что роль личности в истории — это иллюзия, самообман…
— А — еще что? — спросил Дронов, помолчав. «А еще — он признал за личностью право научного бесстрастного наблюдения явлений», — хотел сказать Самгин, но не решился и сказал сонным голосом:
— Поздно. Давай уснем…
Дронов, не уступая, лежа на боку и размешивая пальцем сумрак, говорил ядовито, повысив голос:
— Роль личности он отрицал, будучи марксистом, а затем, как тебе известно, перекрестился в идеализм, а идеализм без индивидуализма не бывает, а индивидуализм, отрицающий роль личности в жизни, — чепуха! Невозможен…
Самгин не ответил ему, но подумал, засыпая:
«Я мало читаю по вопросам философии».
— Москва! — разбудил его Дронов, одетый в толстый, мохнатый костюм табачного цвета, причесанный, солидный.
— Завтракаем в «Московской», в час? — предложил он.
— Если успею, — сказал Самгин и, решив не завтракать в «Московской», поехал прямо с вокзала к нотариусу знакомиться с завещанием Варвары. Там его ожидала неприятность: дом был заложен в двадцать тысяч частному лицу по первой закладной. Тощий, плоский нотариус, с желтым лицом, острым клочком седых волос на остром подбородке и красненькими глазами окуня, сообщил, что залогодатель готов приобрести дом в собственность, доплатив тысяч десять — двенадцать.
— Не больше? — спросил Самгин, сообразив, что на двенадцать тысяч одному можно вполне прилично прожить года четыре. Нотариус, отрицательно качая лысой головой, почмокал и повторил!
— Не больше.
Нотариус не внушал доверия, и Самгин подумал, что следует посоветоваться с Дроновым, — этот, наверное, знает, как продают дома. В доме Варвары его встретила еще неприятность: парадную дверь открыла девочка подросток — черненькая, остроносая и почему-то о радостью, весело закричала:
— Варвары Кирилловны дома нет, в Петербург уехали! Радость ее показалась Самгину неприличной, он строго сказал:
— Варвара Кирилловна — померла!
— Господи, — тихонько произнесла девочка, но, отшатнувшись, спросила: — А может, вы врете? — И тотчас же визгливо закричала: — Фелицата Назарна!
Явилась знакомая — плоскогрудая, тонкогубая женщина в кружевной наколке на голове, важно согнув шею, она молча направила стеклянные глаза в лицо Самгина, а девчушка тревожно и торопливо говорила, указывая на него пальцем:
— Он говорит — померла Варвара-то Кирилловна.
— Мне ничего неизвестно, — сказала женщина, не помогая Самгину раздеться, а когда он пошел из прихожей в комнаты, встала на дороге ему.
— Позвольте-с, как же это…
— Подите прочь, — крикнул Самгин. —