Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 22. Жизнь Клима Самгина. Часть 4

кухонь. В одном углу комнаты рояль, над ним черная картина с двумя желтыми пятнами, одно изображало щеку и солидный, толстый нос, другое — открытую ладонь. Другой угол занят был тяжелым, черным буфетом с инкрустацией перламутром, буфет похож на соединение пяти гробов.

В комнате было душновато, крепкие духи женщины не могли одолеть запаха пыли, нагретой центральным отоплением.

Завтрак продолжался часа два. Клим Иванович Самгин вкусно покушал, немножко выпил, настроился благодушно и, слушая звонкий голосок, частый смех женщины, любезно улыбался, думал:

«Глупа, но — забавная».

А она с восторгом говорила ему о могучей красоте фресок церкви Спаса Нередицы в Новгороде.

Отпуская его, она сказала:

— По субботам у меня бывают артисты, литераторы, музицируем, спорим, — заходите!

«Да, у нее нужно бывать», — решил Самгин, но второй раз увидеть ее ему не скоро удалось, обильные, но запутанные дела Прозорова требовали много времени, франтоватый письмоводитель был очень плохо осведомлен, бездельничал, мечтал о репортаже в «Петербургской газете». Да и сам Прозоров, все более раскисая, потирал лоб, дергал себя за бороду и явно терял память. Письмоводителя рассчитали. Дронов поставил на его место угрюмого паренька, в черной суконной косоворотке, скуластого, с оскаленными зубами, и уже внешний вид его действовал Самгину на нервы.

Умер Лев Толстой. Агафья была первым человеком, который сказал это Самгину утром, подавая ему газеты:

— Лёв-то Николаич скончался. Она сказала это вполголоса и пошла прочь, но, остановясь в двери, добавила:

— Слышите, как у всех в доме двери хлопают? Будто испугались люди-то.

— Вы читали Толстого? — спросил он.

— «Поликушку» читала, «Сказку о трех братьях», «Много ли человеку земли надо» — читала. У нас, на черной лестнице, вчера читали.

Как всегда, она подождала: не спросит ли барин еще о чем-нибудь. Барин — не спросил.

Он не слышал, что где-то в доме хлопают двери чаще или сильнее, чем всегда, и не чувствовал, что смерть Толстого его огорчила. В этот день утром он выступал в суде по делу о взыскании семи тысяч трехсот рублей, и ему показалось, что иск был признан правильным только потому, что его противник защищался слабо, а судьи слушали дело невнимательно, решили торопливо.

В комнате присяжных поверенных озабоченно беседовали о форме участия в похоронах, посылать ли делегацию в Ясную Поляну или ограничиться посылкой венка. Кто-то солидно напомнил, что теперь не пятый год, что существует Щегловитов…

Довольный тем, что выиграл дело, Клим Иванович Самгин позвонил Прозорову, к телефону подошла Елена и, выслушав его сообщение, спросила:

— А вы знаете, что в университете беспокойно, студенты шумят, требуют отмены смертной казни…

«Дура, — мысленно обругал ее Самгин, тотчас повесив трубку. — Ведь знает, что разговоры по телефону слушает полиция». Но все-таки сообщил новость толстенькому румянощекому человеку во фраке, а тот, прищурив глаз, посмотрел в потолок, сказал:

— Что ж? Предлогхороший. «Смертию смерть поправ». Только бы на улицу не вылезали…

Явились еще двое фрачников с портфелями, и один из них, черноволосый, высоколобый, с провалившимися внутрь черепа глазами и желчным лицом, сердито говорил:

— Я утверждаю: сознание необходимости социальной дисциплины, чувство солидарности классов возможны только при наличии правильно и единодушно понятой национальной идеи. Я всегда говорил это… И до той поры, пока этого не будет, наша молодежь…

— Позволь, позволь! Конституционные иллюзии года три-четыре держали молодежь в состоянии покоя…

— Но вот оказалось достаточно умереть Толстому, чтоб она снова полезла на стену. Румяный адвокат весело спросил:

— А где же это вы, Роман Осипович, наблюдали солидарность классов?

— Во Франции, друг мой, в Англии. В Германии, где организованный рабочий класс принимает деятельное участие в государственной работе. Все это — страны, в которых доминирует национальная идея

— Это у вас — струвизм! Эрос в политике и прочее. Это романтика

Самгин послушал спор еще минут пять и вышел на улицу под ветер, под брызги мелкого дождя. Ему казалось, что в обычном шуме города сегодня он различает какой-то особенный, глухой, тревожный гул. Люди обгоняли друг друга, выскакивали из дверей домов, магазинов, из-за углов улиц, и как будто все они искали, куда бы спрятаться от дождя, ветра. Мысли тоже суетились поспешно, бессвязно. Думалось о том, что адвокаты столицы относятся к нему холодно, с любезностью очень обидной. В сером, мокром сумраке вырастала фигура хмурого старика с растрепанной бородой.

«Уговаривал не противиться злу насилием, а в конце дней бежал от насилия жены, семьи. Снова начинаются волнения студентов».

Нанял извозчика, спрятался под кожу верха пролетки, закрыл глаза. Только что успел раздеться — вбежал Дронов, отирая платком мокрое лицо.

Толстой-то, а? — заговорил он. — Студенты зашевелились, и будто бы на заводах сходки. Вот — штука! Чорт возьми…

Он почмокал губами и продолжал?

— Еду мимо, вижу — ты подъехал. Вот что: как думаешь — если выпустить сборник о Толстом, а? У меня есть кое-какие знакомства в литературе. Может — и ты попробуешь написать что-нибудь? Почти шесть десятков лет работал человек, приобрел всемирную славу, а — покоя душе не мог заработать. Тема! Проповедовал: не противьтесь злому насилием, закричал: «Не могу молчать», — что это значит, а? Хотел молчать, но — не мог? Но — почему не мог?

— Сборник — это хорошая мысль, — сказал Самгин и, не желая углубляться в истоки моральной философии Толстого, деловито заговорило плане сборника.

Дронов минут пять слушал молча, потирая лоб и ежовые иглы на голове, потом вскочил:

— Еду в Думу. Хочешь?

— Нет.

Выдернув яз кармана какую-то газетку, он сунул ее Самгину:

— «Рабочая газета» Ленина, недавно — на-днях — вышла.

Исчез, но тотчас же, в пальто, в шапке, снова явился, пробормотал:

Есть слушок: собираемся Персию аннексировать. Австрия — Боснию, Герцеговину схватила, а мы — Персию. Если англичане не накостыляют нам шею — поеду к персам ковры покупать. Дело — тихое, спокойное. Торговля персидскими коврами Ивана Дронова. Я хожу по ковру, ты ходишь пока врешь, они ходят пока врут, вообще все мы ходим пока врем. Газетку — сохрани.

Пробормотал и окончательно исчез, оставив Самгина в состоянии раздражения.

«Шут. Хитрый шут. Лживая натура».

Он уже не впервые замечал, что Иван, уходя, старается, как актер под занавес, сказать слова особенно раздражающие память и какие-то двусмысленные.

Грея спину около калорифера, Самгин развернул потрепанную, зачитанную газету. Она — не угашала его раздражения. Глядя на простые, резкие слова ее передовой статьи, он презрительно протестовал:

«Кого они хотят вести за собой в стране, где даже Лев Толстой оказался одиноким и бессильным…»

Вечером он пошел к Прозорову, старик вышел к нему в халате, с забинтованной шеей, двигался он хватаясь дрожащей рукой за спинки кресел, и сипел, как фагот, точно пьяный.

— «Печали и болезни вон полезли», как сказано у… этого, как его? «Бурса»? Вот, вот — Помяловский. Значит — выиграли мы? Очень приятно. Очень.

Говоря медленно, тягуче, он поглаживал левую сторону шеи и как будто подталкивал челюсть вверх, взгляд мутных глаз его искал чего-то вокруг Самгина, как будто не видя его.

— Теперь давайте, двигайте дело графини этой. Завтра напишем апелляцию… Это мы тоже выиграем. Ну, я, знаете, должен лежать, а вы к жене пожалуйте, она вас просила. Там у нее одинэдакий… Из этих, из модных… Искусство, философия и всякое прочее. Э-хе-хе

Он махнул левой рукой, правую протянул Самгину и, схватив его руку, удержал ее:

Толстой-то, а? В мое время… в годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились думать о народе, а не о себе. Он — о себе начал. С него и пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение от целого… Ну — до свидания… Ухо чего-то болит… Прошу…

Он указал рукой на дверь в гостиную. Самгин приподнял тяжелую портьеру, открыл дверь, в гостиной никого не было, в углу горела маленькая лампа под голубым абажуром. Самгин брезгливо стер платком со своей руки ощущение теплого, клейкого пота.

Дверь в столовую была приоткрыта, там, за столом, сидели трое мужчин и Елена. В жизни Клима Ивановича Самгина неожиданные встречи были часты и уже не удивляли его, но каждая из них вызывала все более тягостное впечатление ограниченности жизни, ее узости и бедности.

В толстом рыжеволосом человеке, с надутым, синеватого цвета бритым лицом утопленника, с толстыми губами, он узнал своего учителя Степана Андреевича Томилина, против него, счастливо улыбаясь, сидел приват-доцент Пыльников.

— И замалчивают крик отчаяния, крик физиолога дю-Буа-Реймона, которым он закончил свою речь «О пределах наших знаний» — сиречь «Игнорабимус» — не узнаем! — строго, веско и как будто сквозь зубы говорил Томилин, держа у бритого подбородка ложку с вареньем.

— Сов-вершенно верно, — с радостью подтвердил Пыльников, и вслед за его словами торопливо раздался тонкий детский голосок:

— Так, интересы профессии одних, привычка к легкомыслию других ограничивают свободу мысли.

— Именно — это! — снова подтвердил Пыльников. — То есть сначала это, затем уже политика власти — самодержавной власти, разумеется…

— О! — вскричала Елена, встречая Самгина. — Вот прекрасно! Знакомьтесь: Аркадий Козьмич Пыльников, Юрий Николаевич Твердохлебов.

— Мы знакомы, — сказал Самгин, подходя к Томилину, — не вставая, облизывая губы, Степан Томилин поднял на Самгина рыжие зрачки, медленно и важно поднял руку и недоверчиво спросил:

— Знакомы? Где же я имел честь?..

Обиженный его важностью, Самгин сухо напомнил ему.

— Ага! Да, да, я вспоминаю. Был репетитором вашим, и еще там были мальчики. Один из них, кажется, потонул или что-то такое…

Он отвернул лицо от Самгина и снова взял варенья. Клим Иванович сел против Твердохлебова, это был маленький, размеров подростка, человечек- с личиком подвижным, как у мартышки, смуглое личико обросло темной бородкой, брови удивленно приподняты, темные глазки блестят тревожно. «Какой-то игрушечный, не настоящий», — определил Самгин, присматриваясь к Томилину неприязненно. Жесткие волосы учителя, должно быть, поредели, они лежали гладко, как чепчик, под глазами вздуты синеватые пузыри, бритые щеки тоже пузырились, он часто гладил щеки и нос пухлыми пальцами левой руки, а правая непрерывно подкосила к толстым губам варенье, бисквиты, конфекты. Вазочки с вареньем и бисквитами, коробки конфект были тесно сдвинуты в его сторону. Весь он стал какой-то пузырчатый, вздутый живот его, точно живот Бердникова, упирался в край стола, и когда учителю нужно было взять что-нибудь, он приподнимался на стуле, живот мешал рукам, укорачивал. Но, несмотря на то, что он так ненормально, нездорово растолстел, Самгин, присматриваясь к нему, не мог узнать в нем того

Скачать:PDFTXT

кухонь. В одном углу комнаты рояль, над ним черная картина с двумя желтыми пятнами, одно изображало щеку и солидный, толстый нос, другое — открытую ладонь. Другой угол занят был тяжелым,