что узнала Мария Ивановна о Распутине.
Орехова немедленно, с точностью очевидца начала рассказывать о кутеже сибирского мужика, о его хвастовстве близостью к семье царя, о силе его влияния на царицу.
— Все это не очень похоже на государство, нормально функционирующее, не правда ли? — спросил Тагильский Самгина, подходя к нему со стаканом чаю в одной руке, с печеньем в другой.
— Да, чепуха какая-то, — ответил Самгин.
— Но — увеличиваем армию, воссоздаем флот. А молодой человечек забавные стишки читает, — слышите?
Молодой человек, черноволосый, бледный, в черном костюме, с галстуком как будто из золотой парчи, нахмуря высокий лоб, напряженно возглашал:
Мы прячемся от страха жизни
В монастыри и кутежи,
В служение своей отчизне
И в утешенья книжной лжи.
— Сын, кажется, пермского губернатора, с польской четырехэтажной фамилией, или управляющего уделами. Вообще — какого-то крупного бюрократа. Дважды покушался на самоубийство. Мне и вам назначено заменить эдаких в жизни.
— Перспектива не из приятных, — осторожно сказал Самгин.
— Разве? А мне, знаете, хочется министром быть. Витте начал карьеру чем-то вроде стрелочника…
Поэт читал, полузакрыв глаза, покачиваясь на ногах, правую руку сунув в карман, левой ловя что-то в воздухе.
Нигде не находя приюта,
Мы прячемся в тумане слов…
— Дурак, — вздохнул Тагильский, отходя прочь. Его поведение продолжало тревожить, и было в этом поведении даже нечто, обидно задевавшее самолюбие Самгина. Там, в провинции, он против воли Клима Ивановича устанавливал отношения, которые, очевидно, не хотел продолжать здесь. Почему не хотел?
«Там он исповедовался, либеральничал, а здесь довольствуется встречами у Дронова, не был у меня и не выражает желания быть. Положим, я не приглашал его. Но все-таки… — И особенно тревожило что-то недосказанное в темном деле убийства Марины. — Здесь он как будто даже избегает говорить со мной».
Новый, 912 год Самгин встретил у Елены. Собралось не менее полусотни человек. Были актрисы, адвокаты, молодые литераторы, два офицера саперного батальона, был старичок с орденом на шее и с молодой женой, мягкой, румяной, точно оладья, преобладала молодежь, студенты, какие-то юноши мелкого роста, одетые франтовато. В трех комнатах было тесно и шумно, как в фойе театра во время антракта, но изредка, после длительных увещеваний хозяйки, одетой пестро и ярко, точно фазан, после криков: «Внимание! Силенциа!6 Тише! Слово искусству!» — публика неохотно закрывала рты, и выступали артисты, ораторы.
Маленькая, тощенькая актриса Краснохаткина, окутанная пурпуровым шелком, из-под которого смешно выскакивали козьи ножки в красных туфельках, подняв к потолку черные глазки и щупая руками воздух, точно слепая, грустно читала:
Мы — плененные звери, Голосим, как умеем.
Ей благодарно рукоплескали, она охотно, согласилась петь дуэт с Ерухимовичем, у него оказался приятный, гибкий баритон, и вдвоем с Краснохаткиной он безнадежно просил:
О, ночь! Поскорее укрой
Прозрачным твоим покрывалом,
Целебным забвенья фиалом
Томимую душу тоской,
— Снова хлопали ладонями, но раздались и опротестующие голоса:
— Гос-спода! Почему так много грусти?
— Правильно! — крикнул аккомпаниатор, молодой, во сильно лысоватый человек во фраке, с крупным зеленым камнем к булавке галстука та. с такими же зелеными запонками.
Старичок с орденом, держась за свою седую, остренькую бородку, внушал молодежи:
— Мы встречаем 12 год, год столетия победы нашей над Наполеоном и армиями Европы, встречаем седьмой год представительного правления — не так ли? Мы сделали замечательный шаг, и уж теперь…
— Правильно!
— Веселее, дети.
— Хор!
— Дружественные отношения — наши с Францией помешают нам достойно отметить знаменательную дату, — настойчиво говорил старичок, а молодежь потолкалась и, соединясь плотной кучей, грянула:
Из страны, страны далекой…
Ерухимович, не двигая ни единой чертою каменного лица, отчетливо выводил:
Р-ради славного труда,
Р-ради вольности веселой
Собралися мы сюда…
— Довольно! — крикнул, выскочив вперед хора, рыжеватый юноша в пенснэ на остром носу. — Долой безграмотные песни! Из какой далекой страны собрались мы? Мы все — русские, и мы в столице нашей русской страны.
— Пр-равильно!
— «Быстры, как волны» — аккомпаниатор!
— Просим волны!
Человек, украшенный зелеными камнями, взмахнув головой и руками, ударил по клавишам, а <Ерухимович> начал соло, и Самгин подумал, не издевается ли он над людями, выпевая мрачные слова:
Что час, то короче
К могиле наш путь!
— Ну, знаете, — закричал кто-то из соседней комнаты, — встречать новый год такими песнями…
— «Более, чем оригинально» — как сказал царь Николай Второй, — поддержали его.
Но <Ерухимович> невозмутимо пел:
Умрешь — похоронят, как не жил на свете,
Сгниешь — не восстанешь…
— Довольно! — закричали несколько человек сразу, и особенно резко выделились голоса женщин, и снова выскочил рыжеватый, худощавый человечек, в каком-то] странного покроя и глиняного цвета сюртучке с хлястиком на спине. Вертясь на ногах, как флюгер на шесте, обнаруживая акробатическую гибкость тела, размахивая руками, он возмущенно заговорил:
— Стыдно слушать! Три поколения молодежи пело эту глупую, бездарную песню. И — почему эта странная молодежь, принимая деятельное участие в политическом движении демократии, не создала ни одной боевой песни, кроме «Нагаечки» — песни битых?
— Браво!
— Замечательно сказано!
— Правильно-о, — подтвердил аккомпаниатор с явной радостью.
— Браво!
Оратору аплодировали, мешая говорить, но он кричал сквозь рыбий плеск ладоней.
Выделился голос Ерухимовича:
— Вот ты бы, Алябьев, и взял на себя роль Руже де-Лиля вместо того, чтоб в «Сатириконе» обывателя смешить…
— Довольно споров!
— Соединимы ли пессимизм и молодости?
— Да! — крикнули в ответ ему. — Большинство самоубийц — молодежь…
— Довольно!
— Давайте споем «Отречемся от старого мира»:
— Попробуй, отрекись, болван, — проворчал (Ерухимович), медные его глаза на вспотевшем лице смотрели в упор и точно отталкивая Самгина.
Нужно было сказать что-то этому человеку.
— У вас очень приятный голос, — сказал Самгин.
— А характер — неприятный, — ответил студент.
— Разве?
— Да.
«Груб и неумен», — решил Самгин, не пытаясь продолжать беседу.
«Марсельезу» не приняли, удовлетворились тем, что запели:
Слезы горькие льет молодец
В комнате, где- работал письмоводитель Прозорова, был устроен буфет, оттуда приходили приятно возбужденные люди, прожевав закуску, облизав губы, они оживленно вступали в словесный бой.
Шум возрастал, образовалось несколько очагов, из которых слова вылетали, точно искры из костра. В соседней комнате кто-то почти истерически кричал:
— Долой проповедников духовной нищеты, ограничителей свободы, изуверов рационализма!
У рояля ораторствовал известный адвокат и стихотворец, мужчина высокого роста, барской осанки, седовласый, курчавый, с лицом человека пресыщенного, утомленного жизнью.
— Девятнадцатый век — век пессимизма, никогда еще в литературе и философии не было столько пессимистов, как в этом веке. Никто не пробовал поставить вопрос: в чем коренится причина этого явления? А она — совершенно очевидна: материализм! Да, именно — он! Материальная культура не создает счастья, не создает. Дух не удовлетворяется количеством вещей, хотя бы они были прекрасные. И вот здесь — пред учением Маркса встает неодолимая преграда.
<Ерухимович> рассказывал на украинском языке игривый анекдот о столкновении чрезмерной деликатности с излишней скромностью. Деликатностью обладал благовоспитанный человек либерального образа мысли, а скромностью Ерухимович наградил историю одной страны. История была дамой средних лет, по профессии — тетка дворянской семьи Романовых, любившая выпить, покушать, но честно вдовствовавшая. Суть отношений скромности и деликатности сводилась к бессилию одного и недостатку инициативы у другой. Кончилось тем, что явился некто третий и весьма дерзкий, изнасиловал тетку, оплодотворил и почувствовавшая себя исполнившей закон природы тетка сказала всем лишним людям:
— П-шли прочь, дураки!
Рядом с Климом Ивановичем покачивался на стуле длинный, тощий, гениально растрепанный литератор Орлов, «последний классик народничества», как он сам определил себя в анкете «Биржевых ведомостей». Глуховатым баском, поглаживая ладонью свое колено и дирижируя папиросой, он рассказывал молодой, скромно одетой и некрасивой актрисе на комические роли:
— Дураков выкармливают маком. Деревенской бабе некогда возиться с ребенком, кормить его грудью и вообще. Нажует маку, сделает из него соску, сунет ребенку в рот, он пососет и — заснул. Да. Мак — снотворное, из него делают опий, морфий. Наркотик.
— Все вы знаете, все! — вздыхая, восхищалась женщина.
— А — как же иначе? Вон они там о марксизме рассуждают, а спросите их, как баба живет? Не знают этого. Книжники. Фарисеи.
Книжники за спиною Самгина искали и находили сходство между «Многообразием религиозного опыта» Джемса и «Философией мистики» Дюпреля. У рояля сердился знаменитый адвокат:
— Позвольте-с! Англичане Шекспира выдумали, а у нас вот Леонид Андреев.
В соседней комнате кто-то очень веселый обещал:
— Подождите! Вздуют итальянцы турок, будут соседями нам в Черном море, откроют Дарданеллы…
— Потом — мы вздуем их…
— А — что вы думаете? Возможно! К Самгину подошла Елена, спросила шепотком и улыбаясь:
— Не скучно?
— Нет.
— Это вы — искренно?
— Вполне.
Погрозив ему пальцем, она взглянула на часы.
Адвокат и стихотворец, ловко взяв ее под руку, внушительно говорил кому-то через плечо свое:
— События конца японской войны и 5–7 годов показали нам, что мы живем на вулкане, да-да, на вулкане-с!
Стол для ужина занимал всю длину столовой, продолжался в гостиной, и, кроме того, у стен стояло еще несколько столиков, каждый накрыт для четверых. Холодный огонь электрических лампочек был предусмотрительно смягчен розетками из бумаги красного и оранжевого цвета, от этого теплее блестело стекло и серебро на столе, а лица людей казались мягче, моложе. Прислуживали два старика лакея во фраках и горбоносая, похожая на цыганку горничная. Елена Прозорова, стоя на стуле, весело командовала:
— Дамы выбирают места и кавалеров.
— Несправедливо! На каждую приходится по два и даже, кажется, с лишком.
— А куда лишек?
— Найдется место.
— Под столом?
— Прислуги мало — призываю к самодеятельности, — кричала Елена, а Самгин соображал:
«Женщины — не уважают ее: певичка, любовница старика. Но она хорошо держится».
Металлический шум ножей и вилок, звон стекла как будто еще более оживил и заострил слова и фразы. Взмахивая рыжей головой, ораторствовал Алябьев:
— Представительное правление несовершенно, допустим. Но пример Германии, рост количества представителей рабочего класса в рейхстаге неопровержимо говорит нам о способности этой системы к развитию.
— Это — вне спора, — крикнул кто-то.
— Германия будет первым социалистическим государством мира.
В стеклах пенснэ Алябьева сверкали рыжие огоньки.
— Представительное правление освобождает молодежь от необходимости заниматься политикой. Политика делает Фаустов дон-Кихотами, а человек по существу своему — Фауст.
— Правильно, — сказал аккомпаниатор, сидевший против Самгина, тщательно намазывая кусок ветчины, — сказал и несколько раз одобрительно, с улыбкой на румяном лице, кивнул гладко причесанной головой.
Соседями аккомпаниатора сидели с левой руки — «последний классик» и комическая актриса, по правую — огромный толстый поэт. Самгин вспомнил, что этот тяжелый парень еще до 905 года одобрил в сонете известный, но никем до него не одобряемый, поступок Иуды из Кариота. Память механически подсказала Иудино дело Азефа и другие акты политического предательства. И так же механически подумалось, что в двадцатом