Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 22. Жизнь Клима Самгина. Часть 4

веке Иуда весьма часто является героем поэзии и прозы, — героем, которого объясняют и оправдывают.

«Тор Гедбер, Леонид Андреев, Голованов, какая-то шведка, немец Драйзер», — думал он, потому что слушать споры было скучно, — думал и присматривался к людям.

Рядом с поэтом нервно подергивался, ковыряя вилкой сига и точно собираясь выскочить из-за стола, рыжий Алябьев, толкая солидную даму, туго зашитую в сиреневый шелк. Она уговаривала соседа:

— Не толкайтесь, Митя!

Чмокая губами, сосед Самгина раздумчиво говорил в ухо ему:

— В нашем поколении единомыслия больше было… Теперь люди стали… разнообразнее. Может быть, свободомысленней, а? Выпьемте английской горькой…

Пили горькую, пили еще какую-то хинную, и лысый сосед, тоже адвокат, с безразличным лицом, чернобровый, бритый, как актер, поучал:

— При диабете полезен коньяк, при расстройстве кишечника — черносмородиновая.

Ерухимович читал стихи, голос его звучал комически уныло, и когда он произнес со вздохом:

Велико, ваше величество,

Вашей глупости количество!

половина стола отрадно захохотала.

«Не много нужно им», — соображал Самгин.

— Тише! — крикнул кто-то.

Часы над камином начали не торопясь и уныло похоронный звон истекшему году. Все встали, стараясь не очень шуметь. И, пока звучали двенадцать однообразных нот пружины, Самгин подумал, упрекая себя:

«Прошел еще год бесследно…»

Закричали ура, зазвенели бокалы, и люди, как будто действительно пережив тяжелую минуту, оживленно поздравляли друг друга с новым годом, кричали:

Речь! Господа — просим Платона Александровича… Речь!

Известный адвокат долго не соглашался порадовать людей своим талантом оратора, но, наконец, встал, поправил левой рукой полуседые вихры, утвердил руку на жилете, против сердца, и, высоко подняв правую, с бокалом в ней, начал фразой на латинском языке, — она потонула в шуме, еще не прекращенном.

— …сказал Марк Аврелий. То же самое, но другими словами говорил Сенека, и оба они повторяли Зенона…

— Так ты бы с Зенона и начал, — пробормотал (Ерухимович).

Глаза Платона Александровича, большие, красивые, точно у женщины, замечательно красноречивы, он владел ими так же легко и ловко, как языком. Когда он молчал, глаза придавали холеному лицу его выражение разочарованности, а глядя на женщин, широко раскрывались и как бы просили о помощи человеку, чья душа устала, истерзана тайными страданиями. Он пользовался славой покорителя женщин, разрушителя семейного счастья, и, когда говорил о женщинах, лицо его сумрачно хмурилось, синеватые зрачки темнели и во взгляде являлось нечто роковое. Теперь, говоря [о] философах-моралистах, он прищурился и зажег в глазах надменную улыбочку, очень выгодно освещая ею покрасневшее лицо.

— Я прошу простить мне этот экскурс в область философии древнего мира. Я сделал это, чтоб напомнить о влиянии стоиков на организацию христианской морали.

Маленькая лекция по философии угрожала разрастись в солидную, Самгину стало скучно слушать и несколько неприятно следить за игрой лица оратора. Он обратил внимание свое на женщин, их было десятка полтора, и все они как бы застыли, очарованные голосом и многозначительной улыбочкой красноречивого Платона.

Все, кроме Елены. Буйно причесанные рыжие волосы, бойкие, острые глаза, яркий наряд выделял Елену, как чужую птицу, случайно залетевшую на обыкновенный птичий двор. Неслышно пощелкивая пальцами, улыбаясь и подмигивая, она шопотом рассказывала что-то бородатому толстому человеку, а он, слушая, вздувался от усилий сдержать смех, лицо его туго налилось кровью, и рот свой, спрятанный в бороде, он прикрывал салфеткой. Почти голый череп его блестел так, как будто смех пробивался сквозь кость и кожу.

«Не считается с модой. И — с людями», — одобрительно подумал Самгин.

— И вот, наконец, мы видим, что эти вековые попытки ограничить свободу роста души привели нас к социализму и угрожают нам страшной властью равенства. Господа! Мы все здесьблагодарение богу! — неравны. Я уверен, что никто из вас не желает повторить меня, так же как я не хочу повторять кого-либо из вас, хотя бы этот некто был гениален. Мы все разнообразны, как цветы, металлы, минералы, как все в природе, и каждый из нас скромен в своем своеобразии, каждому дорога его неповторимая индивидуальность. Мой новогодний тост за разнообразие индивидуальностей, за свободу развития духа.

— Аминь, — густо сказал Ерухимович, но ироническое восклицание его было погашено, хотя и не очень дружным, но громким — ура. Адвокат, выпив вина, вызывающе посматривал на Ерухимовича, ж» тот, подливая в бокал шампанского красное вино, был всецело занят этим делом. Вскочил Алябьев и быстро, звонко начал:

— Я приветствую прекрасную речь многоуважаемого учителя и коллеги, но, приветствуя, должен

Осталось неизвестным, что именно и кому он должен, ибо все уже охмелели и всем хотелось говорить.

— Комиссаржевскую перехвалили…

— Боже мой! Вы говорите что-то ужасное… Ее — не поняли и — я вижу — всё еще не понимают…

— Жорес уверен, что немецкие рабочие не позволят воевать

— А — рабочие уверены в этом?

— Комиссаржевская — актриса для романтической драмы и погибла, не досказав себя, оттого что принуждена была тратить свой талант на реалистические пьесы. Маше искусство губит реализм.

— Ах, это верно! Это несчастие страны… Ерухимович, пронзая воздух вилкой, говорил, мрачно нахмурясь:

— В макрокосме — кометы, в микрокосме — бактерии, микробы, — как жить нам, людям? А? Я спрашиваю: как жить?

— Это — балагурство! — закричал ему Алябьев, а Ерухимович спросил, оглядываясь вокруг:

— Разве?

Вмешался старичок с орденом, почти крикнув командующим тоном:

— Это — верно, верно! Болезни растут, да, да! У нас в министерстве финансов — за истекший год умерло… Его дама напомнила:

— Но ведь все старики… И тотчас поправилась:

Гораздо старше тебя.

Какой-то белобрысый молодой человек застонал, точно раненый заяц:

— Боже мой! До чего мы бедны идеями… Где у нас орлы?

И кто-то, высунув голову из-за портьеры, обиженно возразил:

— А — Мережковский? Лев Шестов? Василий Васильевич Розанов?

— Н-да, — медленно, как сквозь дремоту, бормотал сосед Самгина. — Личность. Двигатель истории.

— У англичан Шекспир, Байрон, Шелли, наконец — Киплинг, а у вас — Леонид Андреев и апология босяков, — внушал известный адвокат.

— Но — это от Достоевского, от его «униженных и оскорбленных»…

— Нагон литераторы не любят свою родину, ненавидят Россию…

Постепенно сквозь шум пробивался и преодолевал его плачущий, визгливый голос, он притекал с конца стола, от человека, который, накачиваясь, стоял рядом с хозяйкой, — тощий человек во фраке, с лысой головой в форме яйца, носатый, с острой серой бородкой, — и, потрясая рукой над ее крашеными волосами, размахивая салфеткой в другой руке, он кричал:

Стыд и срам пред Европой! Какой-то проходимец, босяк, жулик Распутин хвастает письмом царицы к нему, а в письме она пишет, что» ей хорошо только тогда, когда она приклонится к его плечу. Царица России, я? Этот шарлатан называет семью царя — мои, а?

— О Распутине существуют разные мнения…

— Не одни русские цари приближали к себе шутов, чудаков, блаженных…

— Нет, подождите. За ним ухаживают придворные, его слушаются министры, — а?

Кричал он так раздраженно и плачевно, как будто Распутин обидел лично его, занял его место. На него уже шипели, кто-то крикнул:

— К чорту Распутина…

Но он все взвизгивал, выл. Самгин почувствовал, что его плеча коснулась чья-то рука. Это — Елена.

Милый Клим Иванович, скажите что-нибудь. Вас мало знают и будут слушать. Нужно прекратить этот кавардак. Уберут столы, потанцуем… Да? Пожалуйста!

Самгин, незаметно для себя, выпил больше, чем всегда позволял себе. У него приятно шумело в голове, и еще более приятно было сознавать, что никто из этих людей не сказал больше, чем мог бы сказать он, никто не сказал ничего, что не было бы знакомо ему, продумано им. Он — богаче. Он — сильнее. И не требуется особенной храбрости, чтоб выступить пред ними. Над столом колебалось сизое облако табачного дыма, в дыму плавали разнообразные физиономии, светились мутноватые глаза, и все вокруг было туманно, мягко, подобно сновидению. Он встал, позвенел вилкой о бокал и, не ожидая, когда люди несколько успокоятся, начал говорить, как говорил на суде, сухо, деловито.

— Господа! Из всего, что было сказано здесь, самое значительное — это слова о Фаусте и дон-Кихоте. Темаиздавна знакомая нам, тема Тургенева. Но здесь ее поставили иначе — так, как давно следовало поставить. Да, нас воспитывают дон-Кихотами. Начиная с детства, в семье, в школе, в литературе нам внушают неизбежность жертвенного служения обществу, народу, государству, идеям права, справедливости. Единственная перспектива, которую вполне четко и ясно указывают нам, — это перспектива библейского юноши Исаака — жертва богам отцов, жертва их традициям…

Чувствуя, что шум становится все тише, Клим Иванович Самгин воодушевился и понизил голос, ибо он знал, что на высоких нотах слабоватый голос его звучит слишком сухо и трескуче. Сквозь пелену дыма он видел глаза, неподвижно остановившиеся на нем, измеряющие его. Он ощутил прилив смелости и первый раз за всю жизнь понял, как приятна смелость.

— Вы знаете, что Исаак был заменен бараном. В наши дни баранов не приносят в жертву богу, с них стригут шерсть или шьют из овчины полушубки. Но к старым идолам добавлен новыйрабочий класс, и вера в неизбежность человеческих жертвоприношений продолжает существовать. Я не ставлю и не решаю вопроса: осуществим ли социализм посредством диктатуры пролетариата, как учит Ленин. Этот вопрос вне моей компетенции, ибо я не дон-Кихот, но, разумеется, мне очень понятна мысль, чувство уважаемого и талантливейшего Платона Александровича, чувство, высказанное в словах о страшной власти равенства. Я говорю о том, что наш разум, орган пирронизма, орган Фауста, критически исследующего мир, — насильственно превращали в орган веры. Но вера, извлеченная из логики, лишенная опоры в чувстве, ведет к расколу в человеке, внутреннему раздвоению его. Именно отсюда, из этого раскола возникают качества, характерные для русской интеллигенции: шаткость, непрочность ее принципов, обилие разноречий, быстрая смена верований.

Клим Иванович Самгин был убежден, что говорит нечто очень оригинальное и глубоко свое, выдуманное, выношенное его цепким разумом за все время сознательной жизни. Ему казалось, что он излагает результат «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет» красиво, с блеском. Увлекаясь своей смелостью, он терял привычную ему осторожность высказываний и в то же время испытывал наслаждение мести кому-то.

— Из этой шаткости основного критерия мы получаем такие факты, как смену марксизма Петра Струве его неославянофильским патриотизмом, смену его «Критических заметок» сборником «Вехи», разложение партии социал-демократов на две враждебные фракции, провокатора в центральном комитете партии террористов и вообще обилие политических провокаторов, обилие фактов предательства…

Он не мог продолжать речь свою, публика устала слушать, и уже все чаще раздавались хмельные восклицания:

— Ваш дон-Кихот и Фауст — бог и дьявол Достоевского…

— Правильно.

— В семидесятых годах признавали действующей силой истории

Скачать:PDFTXT

веке Иуда весьма часто является героем поэзии и прозы, — героем, которого объясняют и оправдывают. «Тор Гедбер, Леонид Андреев, Голованов, какая-то шведка, немец Драйзер», — думал он, потому что слушать