— личность…
— А когда полсотни личностей было повешено…
— Вы говорите пошлости!
— Почему — пошлость?
— Через двадцать лет начали проповедовать, что спасение — в безличной воле масс…
— Правильно!
— Позвольте: что — правильно?
— Господа! Скажем спасибо оратору…
Десятка полтора мужчин и женщин во главе с хозяйкой дружно аплодировали Самгину, он кланялся, и ему казалось: он стал такой легкий, что рукоплескания, поднимая его на воздух, покачивают. Известный адвокат крепко жал его руку, ласково говорил:
— Я — восхищен. Такие зрелые мысли… Носатый человек во фраке дочти истерически кричал на аккомпаниатора:
— Вы пятьдесят раз провозглашали правильно, а — что?
Последнее, что Самгин помнил ясно: к нему подошла пьяненькая Елена и, взяв его под руку, сказала:
— Я в политике ни черта не смыслю, но вы, милый мой, превосходно отделали их… А этот Платон — вы ему не верьте. Он — дурак, но хитрый. И — сластоежка. Идемте, сейчас я буду развлекать публику.
Она стояла около рояля, аккомпаниатор играл что-то задорное, а она, еще более задорно, пела, сопровождая слова весьма рискованными жестами, подмигивая, изгибаясь, точно кошка, вскидывая маленькие ноги из-под ярких юбок.
Да, пожать умела я!
Где ты, юность знойная?
Ручка моя белая?
Ножка моя стройная?
— Бр-раво-о! — кричала публика, заглушая звонкий, развеселый голосок.
Пиф-паф! Раздался
Ритурнель кадрили.
Пиф-паф! Вдруг меня
Всю воспламенили!
— Божественно-о! — рыдающим голосом крикнул кто-то.
Пиф-паф! Жизнь моя!
Пиф-паф! Знаю я
Кой-кого немного,
Да, немножко знаю я!
Старичок с орденом масляно хихикал и бормотал:
— Неувядаема! Ах, боже мой…
Франтику с картинки
Кончиком ботинки
С носа сбить пенснэ, —
и нога ее взлетела в уровень плеча.
Под впечатление» этой специфически волнующей песенки Самгин шея домой и, проснувшись после полудня, тотчас же вспомнив ее.
Через день в кабинете Прозорова, где принимал клиентов и работал Самгин, Елена, полулежа с папиросой в руке на кожаном диване, рассказывала ему:
— А вы здорово клюкнули [на] встрече. Вы — очень… свежий. И — храбрый.
Он подошел к ней, присел на диван, сказал как мог ласково:
— Очень хорошо спели вы Беранже!
— Да? Приятно, что вам понравилось. Легла удобнее- и сказала, подмигнув, щелкая пальцами:
— Это у меня — вроде молитвы. Как это по-латински? Кредо квиа абсурдум7, да? Антон терпеть не мог эту песню. Он был моралист, бедняга…
Затем произошло нечто, о тем, за несколько минут пред этим, Самгин не думал и чего не желал. Полежав некоторое время молча, с закрытыми глазами, женщина вздохнула и проговорила вполголоса, чуть-чуть приоткрыв глаза:
— Давайте отнесемся к факту просто. Он ни к чему не обязывает нас, ничем не стесняет, да? Захочется — повторим, не захочется — забудем? Идет?
— Прекрасно, — торопливо сказал Самгин.
— Поцелуйте, — приказала она.
Ее лаконизм очень понравился Климу Ивановичу и очень приподнял эту женщину в его глазах.
«Да, это не Алина. Просто, без теня фальши. Без истерики…»
Сознание, что союз с нею не может быть прочен, даже несколько огорчило его, вызвало досадное чувство, но эти чувства быстро исчезли, а тяготение к спокойной, крепкой Таисье не только не исчезло, но как будто стало сильнее. Но объясниться с Таисьей не удавалось, она стала почему-то молчаливее, нелюдимей. Самгин замечал, что она уже не смотрит на него спрашивающим взглядом и как будто избегает оставаться с ним вдвоем. Он был уверен, что она решает вопрос о переезде от Ивана Дронова к нему, Климу Самгину, и уже не очень торопился услышать ее решительное слово. Уверен был и в том, что слово сказано будет именно то, какого он ждет.
«Честная женщина», — думал он.
Он не замечал ничего, что могло бы изменить простое и ясное представление о Таисье: женщина чем-то обязана Дронову, благодарно служит ему, и ей неловко, трудно переменить хозяина, хотя она видит все его пороки и понимает, что жизнь с ним не обеспечивает ее будущего.
«Последние годы жизни Анфимьевны Варвара относилась к ней очень плохо, но Анфимьевна все-таки не ушла на другое место», — напомнил он себе и подумал, что Таисья могла бы научиться печатать на машинке Ремингтона.
Его беспокоил Шемякин, но он был совершенно уверен, что Дронов не помешает ему, и его нисколько не смущал интерес Таисьи к политике.
— Это — от скуки. По доброте сердца. И это уже несвоевременно.
Тем более поразил его Дронов, когда он явился к нему поздно вечером полупьяный и, ошеломленно мотая головой, пробормотал хриплым голосом:
— Тоська ушла. Понимаешь?
Самгин вздрогнул, почувствовав ожог злости. Он сидел за столом, читая запутанное дело о взыскании Готлибом Кунстлер с Федора Петлина 15000 рублей неустойки по договору, завтра нужно было выступать в суде, и в случае выигрыша дело это принесло бы солидный гонорар. Сердито и уверенно он спросил, взглянув на Ивана через очки:
— К Шемякину, да?
Дронов поставил пред собой кресло и, держась одной рукой за его спинку, другой молча бросил на стол измятый конверт, — Самгин защемил конверт концами ножниц, брезгливо взял его. Конверт был влажный.
— На улице сыро?
— Дождь, чорт его… Дождь, — бормотал Дронов, все качая головой и жмурясь.
«Иван, я ухожу от тебя, — читал Самгин написанное крупными буквами, чем-то похожими на цифры. — Мне надоели твои знакомые и вся эта болтовня и суета. Не понимаю, зачем это нужно тебе и вообще — зачем? Жулики, бездельники, и все больше их. Ты знаешь, что я относилась к тебе хорошо, очень дружественно и открыто, но вижу, что стала не нужна тебе и ты нисколько не уважаешь меня. Ты видишь, как Шемякин ухаживает за мной, а он — негодяй, и мне очень обидно, конечно, что тебе все равно, как негодяй обращается со мной. Конечно, я сама могла бы дать ему по роже, но я не знаю твоих дел с ним, и я вообще не хочу вмешиваться в твои дела, но они мне не нравятся. И ты все больше пьешь. Ты хороший, я знаю, что в корне — хороший, но мне стыдно, что я должна кормить, поить твоих гостей и в этом все для меня. Я думаю, что, может быть, гожусь для чего-то другого, я хочу жить серьезно. Прощай, Иван. Не сердись. Таисья».
Самгин прочитал письмо, швырнул его прочь и несколько секунд презрительно разглядывал Дронова. Иван тоже казался отсыревшим, обмякшим, он все держался за спинку кресла и посапывал носом, мигая, вздыхая.
«Дурак. Кажется, плакать готов», — подумал Самгин, а вслух сказал тоном судьи:
— Она — права. Ты устроил у себя какой-то трактир, вокзал. Клуб бездарнейших болтунов. Тебе кажется, что это — политический салон. Она — права…
— Кто не сволочь? — вдруг, не своим голосом, спросил Дронов, приподняв кресло и стукнув ножками его в пол. — Сначала ей нравилось это. Приходят разные люди, обо всем говорят…
— Ничего не понимая, — вставил Самгин.
— Это, брат, ты врешь, — возразил Иван, как будто трезвея. — Ошибаешься, — поправил он. — Все понимают, что им надо понять. Тараканы, мыши… мухи понимают, собаки, коровы. Люди — всё понимают. Дай мне выпить чего-нибудь, — попросил он, но, видя, что хозяин не спешит удовлетворить его просьбу, — не повторил ее, продолжая:
— Тоська все понимала.
— Очень хорошая женщина для тебя, — мстительно сказал Самгин Клим Иванович.
— Это я знаю, — согласился Дронов, потирая лоб. — Она, брат… Да. Она вместо матери была для меня.
Смешно? Нет, не смешно. Была, — пробормотал он и заговорил все трезвей: — Очень уважала тебя и ждала, что асы… что-то скажешь, объяснишь. Потом узнала, что ты, под Новый год, сказал какую-то речь»,
Дренов замолчал, ощупывая грудь, так, как будто убеждался в целости боковых карманов.
— Ну, и — что же? — негромко спросил Самгин.
— Что?
— Речь?
— Ах, да! Огорчилась. Все отращивала про тебя; разве он не большевик?
— А ты изобразил ей меня большевиком? Дроздов кивнул головой, вынул из кармана какую-то книжку.
— Речь передали ей, конечно, в искаженном виде, — заметил Самгин.
— Не знаю.
Дронов хлопнул книжкой по своей ладони и снова:
— Вот — сорок две тысячи в банке имею. Семнадцать выиграл в карты, девять — спекульнул кожей на ремни в армию, четырнадцать накопил во мелочам. Шемякин обещал двадцать пять. Мало, но все-таки… Семидубов дает. Газета — будет. Душу продам дьяволу, а газета будет Ерухимович — фельетонист. Он всех Дорошевичей в гроб уложит. Человек густого яда. Газета — будет, Самгин. А вот Тоська… эх, чорт… Пойдем, поужинаем где-нибудь, а?
Ужинать Самгин отказался, до — спросил, не без надежды:
— Н-нет, не жду. Я ведь знаю, куда она — Это — Роза направила ее, — бормотал Дронов, засовывая книжку в карман.
Он ушел, оставив Самгина неспособным заниматься делом Кунстлера и Петлина. Закурив папиросу, сердито барабаня пальцами по толстому «Делу», Клим Иванович закрыл глаза, чтобы лучше видеть стройную фигуру Таисьи, ее высокую грудь, ее спокойные, уверенные движения и хотя мало подвижное, но — красивое лицо, внимательные, вопрошающие глаза. Вспомнил, как, положив руку на грудь ее, он был обескуражен ее спокойным и смешным вопросом: «Что вас там интересует?» Вспомнил, как в другой раз она сама неожиданно взяла его руку и, посмотрев на ладонь, сказала:
— Долго будете жить, линия жизни длинная.
«Менее интересна, но почти так же красива, как Марина. Еврейка, наверное, пристроит ее к большевикам, а от них обеспечен путь только в тюрьму и ссылку. Кажется, Евгений Рихтер сказал, что если красивая женщина неглупа, она не позволяет себе веровать в социализм. Таисья — глупа».
Но это соображение не утешило.
«Все-таки я тоже дон-Кихот, мечтатель, склонен выдумывать жизнь. А она — не терпит выдумок, — не терпит», — убеждал он себя, продолжая думать о том, как спокойно и уютно можно бы устроить жизнь с Тосей.
Воображение Клима Ивановича Самгина было небогато, но, зная этот недостаток, он относил его к числу своих достоинств. После своего выступления под Новый год он признал себя обязанным читать социалистическую прессу и хотя с натугой, но более или менее аккуратно просматривал газеты: «Наша заря», «Дело жизни», «Звезда», «Правда». Две первые раздражали его тяжелым, неуклюжим языком и мелочной, схоластической полемикой с двумя вторыми, Самгину казалось, что эти газетки бессильны, не могут влиять на читателя так, как должны бы, форма их статей компрометирует идейную сущность полемики, дробит и распыляет материал, пафос гнева заменен в них мелкой, личной злобой против бывших единомышленников. Вообще это газетки группы интеллигентов, которые, хотя и понимают, что страна безграмотных мужиков нуждается в реформах, а не в революции, возможной только как «бунт, безжалостный и беспощадный», каким были все «политические движения русского народа»,