становясь все тяжелее, затруднял дыхание, но всего мучительнее было ощущать, как холод жжет ноги, пальцы сжимались, точно раскаленными клещами.
Он сказал об этом жандарму, тот посоветовал:
— Сойдите на двор, там в пекарне русские плотники тепло живут.
— А гостиницы — нет?
— Гостиницы — под раненых отведены. Обширная булочная-пекарня наполнена приятно кисловатой теплотой. Три квадратных окна, ослепленные снегом, немного пропускали света под низкий потолок, и в сероватом сумраке Самгину показалось, что пекарня тоже тесно набита людями. Но их было десятка два, пятеро играли в карты, сидя за большим рабочим столом, человек семь окружали игроков, две растрепанных головы торчали на краю приземистой печи, невидимый, в углу, тихонько, тенорком напевал заунывную песню, ему подыгрывала гармоника, на ларе для теста лежал, закинув руки под затылок, большой кудрявый человек, подсвистывая песне. В трубе печи шершаво вздыхал, гудел, посвистывал ветер. Картежники выкрикивали:
— А у меня — хлюст, с досадой!
— Фаля и две шлюхи!
— Бардадын десятками, чорт…
— Тише, — сказал старичок, сбрасывая с колен какую-то одежу, которую он чинил, и, воткнув иглу в желтую рубаху на груди, весело поздоровался:
— Приятный день, Семен Гаврилыч!
— Такой бы день на всю зиму, чтоб немцы перемерзли, — сердито заворчал жандарм и, оглянувшись, спросил:
— Переборку-то сожгли?
— Переборочку мы на гробики пустили.
— Придется ответить вам за истребление чужого имущества.
— Ответим. По этому очевидному вопросу ответить легко — война разрешает всякое истребление.
— Краснобай, вроде старосты у них, — угрюмо сказал жандарм. — Я отправляюсь на вокзал, — добавил он, глядя на часы. — Ежели нужда будет — пошлите за мной.
Сидя на скамье, Самгин пытался снять ботики, они как будто примерзли к ботинкам, а пальцы ног нестерпимо ломило. За его усилиями наблюдал, улыбаясь ласково, старичок в желтой рубахе. Сунув большие пальцы рук за пояс, кавказский ремень с серебряным набором, он стоял по-солдатски, «пятки — вместе, носки — врозь», весь гладенький, ласковый, с аккуратно подстриженной серой бородкой, остроносый, быстроглазый.
Картежники перестали играть, тоже глядя на возню Самгина, только голосок певца да гармоника согласно и скорбно ныли.
— Не слезают? — сочувственно спросил он. В этом вопросе Самгин услышал нечто издевательское, да и вообще старичок казался ему фальшивым, хитрым. Однако он принужден был пробормотать:
— Вы не могли бы помочь?
— Лексей, подь-ка сюда, — позвал старик. С ларя бесшумно соскочил на пол кудрявый, присел на корточки, дернул Клима Ивановича за ногу и, прихватив брюки, заставил его подпрыгнуть.
— Потише, Лексей, эдак ты ногу оторвешь, — сказал старичок все так же ласково и еще более раздражая Самгина. Ботики сняты, Самгин встал.
— Благодарю вас.
— На здоровье, — сказал Алексей трубным гласом; был он ростом вершков на двенадцать выше двух аршин, широкоплечий, с круглым, румяным лицом, кудрявый, точно ангел средневековых картин.
«Красавец какой», — неодобрительно отметил Самгин, шагая по цементному полу.
— Из Союза будете? — осведомился старик.
— Да.
— Четвертый, — сказал старик, обращаясь к своим, и даже показал четыре пальца левой руки. — В замещение Михаила Локтева посланы? Для беженцев, говорите? Так вот, мы — эти самые очевидные беженцы. И даже — того хуже.
Он легко подскочил, сел верхом на угол стола и заговорил очень легко, складно:
— Хуже, потому как над евреями допущено изгаляться, поляки — вроде пленные, а мы — русские, казенные люди.
Самгин шагал мимо его, ставил ногу на каблук, хлопал подошвой по полу, согревая ноги, и ощущал, что холод растекается по всему телу. Старик рассказывал: работали они в Польше на «Красный Крест», строили бараки, подрядчик — проворовался, бежал, их порядили продолжать работу поденно, полтора рубля в день.
— Дешево на своих-то харчах. Ну, нам предусмотрительно говорят — дескать, война, братья ваши, очевидно, сражаются, так уже не жадничайте. Ладно — где наше не пропадало?
Рядом с рассказчиком встал другой, выше его, глазастый, лысый, в толстой ватной куртке и серых валенках по колено, с длинным костлявым лицом в рыжеватой, выцветшей бороде. Аккуратный старичок воодушевленно действовал цифрами:
— Сорок три дня, 1225 рублей, а выдали нам на харчи за все время 305 рублей. И — командуют: поезжайте в Либаву, там получите расчет и работу. А в Либаве предусмотрительно взяли у нас денежный документ да, сосчитав беженцами, отправили сюда.
— Нехорошо сделали с нами, ваше благородие, — глухим басом сказал лысый старик, скрестив руки, положив широкие ладони на плечи свои, — тяжелый голос его вызвал разнообразное эхо; кто-то пробормотал:
— Обижают трудников, как пленных…
— Жалости нет к народу.
А чей-то визгливый голосок возгласил:
— Эй, вы, там! — рявкнул лысый, взмахнув правой рукой. — Помолчите, когда о деле говорят. И гармонье не зудеть бы.
Но его не послушали, среди плотников, сидевших за столом, быстро разгорался спор, визгливый голос настойчиво твердил:
— Народ — картошка, его все едят: и барин ест, и заяц ест.
— Сказывай! Грызет и заяц.
— Жук — тоже.
— Народ всех боле сам себя жрет.
Покуда аккуратный старичок рассказывал о злоключениях артели, Клим Иванович Самгин успел сообразить, что ведь не ради этих людей он терпит холод и всякие неудобства и не ради их он взял на себя обязанность помогать отечеству в его борьбе против сильного врага. В бойком рассказе старичка, в его явно фальшивой ласковости он отметил ноты едкие, частое повторение слов «очевидно» и «предусмотрительно» оценил как нечто наигранное, словно выхваченное из старинных народнических рассказов. Вот теперь эти люди начали какой-то дурацкий спор, он напоминает диалоги очерков Глеба Успенского.
«Подозрительный старичишка…»
Ноги согрелись, сыроватая теплота пекарни позволила расстегнуть пальто. Самгин сел на скамью и строго спросил:
— Что же вы делаете здесь? Почему не едете куда-нибудь работать?
Его вопросы тотчас оборвали спор, в тишине внятно и насмешливо прозвучал только один негромкий голос:
— Догадался спросить…
— Это я вам, ваше благородие, позволю объяснить, — заговорил аккуратный, подпрыгнув на столе, точно на коне. — Привыкшие ежедень кушать, заботимся, чтоб было чего. Службы разобрали в грех хозяйствах, сарайчики разные — на дрова. Деревья некоторые порубили. Дела наши очевидные беззаконные, как сказано жандармом. Однако тут детей много, и они от холода страдают, даже и кончаются иные, так мы им — гробики сколачиваем. Тем и кормимся. Предусмотрительно третьего дня женщина-полька не разродилась — померла, сегодня утром старичок скончался… Так, потихоньку, и живем.
Он говорил уже не скрывая издевательства, а Самгин чувствовал, что его лицо краснеет от негодования и что негодование согревает его. Он закурил папиросу и слушал, ожидая, когда наиболее удобно будет сурово воздать рассказчику за его красноречие. А старичок, передохнув, продолжал:
— А пребываем здесь потому, ваше благородие, как, будучи объявлены беженцами, не имеем возможности двигаться. Конечно, уехать можно бы, но для того надобно получить заработанные нами деньги. Сюда нас доставили бесплатно, а дальше, от Риги, начинается тайная торговля. За посадку в вагоны на Орел с нас требуют полсотни. Деньги — не малые, однако и пятак велик, ежели нет его.
— Этого не может быть, — строго сказал Самгин. — Беженцев возят бесплатно.
— Вот и предвестник ваш, Миша, так же думал, он даже в спор вступил по этому разногласию, так его жандармская полиция убрала, в погреб, что ли, посадила; а нам — допрос: бунтовал вас Михаил Локтев? Вот как предусмотрительно дело-то налажено…
— Вероятно, он говорил вам… какую-нибудь чепуху.
— Не заметили, — откликнулся старичок. Но могучий красавец Алексей напомнил упрекающим тоном:
— Он говорил, что война — всенародная глупость и что германе тоже дураки…
— Это, Алеша, приснилось тебе, — ласково сказал старичок. — Никто от него не слышал таких слов.
— Это парень предусмотрительно сам выдумал, — обратился он к Самгину, спрятав глаза в морщинах улыбки. — А Миша — достоверно деловой! Мы, стало быть, жалобу «Красному Кресту» втяпали — заплатите нам деньги, восемь сотен с излишком. «Крест» требует: документы! Мы — согласились, а Миша: нет, можно дать только копии… Замечательно казенные хитрости понимает…
Бойкий голосок его не заглушал сердитого баса лысого старика:
— Ты бы, дурак, молчал, не путался в разговор старших-то. Война — не глупость. В пятом году она вон как народ расковыряла. И теперь, гляди, то же будет… Война — дело страшное…
Клим Иванович Самгин решил, что пора прекратить все это.
— Война — явление исторически неизбежное, — докторально начал он, сняв очки и протирая стекла платком. — Война свидетельствует о количественном и качественном росте народа. В основе войны лежит конкуренция. Каждый из вас хочет жить лучше, чем он живет, так же и каждое государство, каждый народ…
— Народ — картошка, — пробормотал визгливый голосок.
— Но бывает, что человек обманывается, ошибочно считая себя лучше, ценнее других, — продолжал Самгин, уверенный, что этим людям не много надобно для того, чтоб они приняли истину, доступную их разуму. — Немцы, к несчастию, принадлежат к людям, которые убеждены, что именно они лучшие люди мира, а мы, славяне, народ ничтожный и должны подчиняться им. Этот самообман сорок лет воспитывали в немцах их писатели, их царь, газеты…
— Газеты мы читаем, — вставил аккуратный старичок. — Конечно, газеты пишут предусмотрительно…
На сей раз старик говорил медленно, как будто устало или — нехотя. И сквозь его слова Самгин поймал чьи-то другие:
— Нет, этот очковый пожиже будет Локтева…
— Вы напрасно употребляете слова «предусмотрительно» и «очевидно», — с раздражением сказал Клим Иванович Самгин. — Значение их не совсем ясно вам.
— Что же — слова? — вздохнув, возразил старик. — Слово, как его ни скажи, оно так и останется словом.
А уж ежели мы, ваше благородие, от дела нашего откачнулись в сторону и время у вас до завтра много…
— Почему — до завтра? — беспокойно осведомился Самгин.
Старик объяснил ему, что поезд в Ригу только один, утром. Этим он как бы оглушил Самгина, уничтожил его желание поучать, вызвал ряд существенно важных вопросов:
— Где же я буду пить, есть, спать?
— Для спанья — не много места надобно, — успокоительно сказал старик. — Чайком можем угостить вас, ежели не побрезгуете. Олеша, Фома, — крикнул он, — нуте-ко, ставьте самовары, пора!
Он стоял пред Самгиным, почти прижимая его к печке, и, возбуждая негодование, внушая подозрения, рассказывал:
— Странствуем, как цыганы, а имеем весь хозяйственный снаряд- два самовара выработали у евреев, рухляди мягкой тоже… Беженцы эти имущество не ценят, только бы жизнь спасти…
Печь дышала в спину Клима Ивановича, окутывая его сухим и вкусным теплом, тепло настраивало дремотно, умиротворяло, примиряя с необходимостью остаться среди этих людей, возбуждало какие-то