Самгин. Дронова это не удивило:
— Ну, а — как же? Антиквор… Дронов перестал есть, оттолкнул тарелку, выпил большую рюмку коньяка.
— Ну, вот, дожили мы до революции, — неприятно громко сказал он, — так громко, что даже оглянулся, точно не поверил, что это им сказано. — Мне революция — не нужна, но, разумеется, я и против ее даже пальца не подниму. Однако случилось так, что — может быть — первая пощечина революции попала моей роже. Подарочек не из тех, которыми гордятся. Знаешь, Клим Иванович, ушли они, эти… ловцы генералов, ушли, и, очень… прискорбно почувствовал я себя. Дурацкая жизнь. Ты жил во втором этаже, я — в полуподвале, в кухне. Вы, благородные дети, паршиво относились ко мне. Как будто я негр, еврей, китаец…
Память Клима Самгина подсказала ему слова Тагильского об интеллигенте в третьем поколении, затем о картинах жизни Парижа, как он наблюдал ее с высоты третьего этажа. Он усмехнулся и, чтоб скрыть усмешку от глаз Дронова, склонил голову, снял очки и начал протирать стекла.
— Только один человек почти за полсотни лет жизни — только одна Тося…
«Я мог бы рассказать ему о Марине, — подумал Самгин, не слушая Дронова. — А ведь возможно, что Марина тоже оказалась бы большевичкой. Как много людей, которые не вросли в жизнь, не имеют в ней строго определенного места».
А Иван Дронов жаловался, и уже ясно было, что он пьянеет.
— Дунаев, приятель мой, метранпаж, уговаривал меня: «Перестаньте канителиться, почитайте, поучитесь, займитесь делом рабочего класса, нашим большевистским делом».
— Не соблазнился? — спросил Самгин, чтоб сказать что-нибудь.
— Я — не соблазнился, да! А ты — уклонился… Почему?
— Подожди, — попросил Самгин, встал и подошел к окну. Было уже около полуночи, и обычно в этот час на улице, даже и днем тихой, укреплялась невозмутимая, провинциальная тишина. Но в эту ночь двойные рамы окон почти непрерывно пропускали в комнату приглушенные, мягкие звуки движения, шли группы людей, гудел автомобиль, проехала пожарная команда. Самгина заставил подойти к окну шум, необычно тяжелый, от него тонко заныли стекла в окнах и даже задребезжала посуда в буфете.
Самгин видел, что в темноте по мостовой медленно двигаются два чудовища кубической формы, их окружало разорванное кольцо вооруженных людей, колебались штыки, прокалывая, распарывая тьму.
«Броневики», — тотчас сообразил он. — Броневики едут, — полным голосом сказал он, согретый странной радостью.
— Ты думаешь — будут стрелять? — сонно пробормотал Дронов. — Не будут, надоело…
Броневики проехали. Дронов расплылся в кресле и бормотал:
— Ничего не будет. Дали Дронову Ивану по морде, и — кончено!
Самгин посмотрел на него, подумал:
«Сопьется».
Сходил в спальню, принес подушку и, бросив ее на диван, сказал:
— Ляг.
Он встал, шагнул к дивану, вытянув руки вперед, как слепой, бросился на него, точно в воду, лег и забормотал:
Вырыта заступом яма глубокая…
Жизнь… бестолковая, жизнь одинокая…
Самгин, чьи стихи?
— Никитина.
— Чорт. Ты — всё знаешь. Всё.
Он заснул. Клим Иванович Самгин тоже чувствовал себя охмелевшим от сытости и вина, от событий. Закурил, постоял у окна, глядя вниз, в темноту, там, быстро и бесшумно, как рыбы, плавали грубо оформленные фигуры людей, заметные только потому, что они были темнее темноты.
«Итак — революция. Вторая на моем веку».
Он решил, что завтра, с утра, пойдет смотреть на революцию и определит свое место в ней.
Утром, сварив кофе, истребили остатки пищи и вышли на улицу. Было холодно, суетился ветер, разбрасывая мелкий, сухой снег, суетился порывисто минуту, две, подует и замрет, как будто понимай, что уже опоздал сеять снег.
Самгин шагал впереди Дронова, внимательно оглядываясь, стараясь уловить что-то необычное, но как будто уже знакомое. Дронов подсказал:
— Замечаешь, как обеднел город?
— Да, — согласился Самгин и вспомнил: вот так же было в Москве осенью пятого года, исчезли чиновники, извозчики, гимназисты, полицейские, исчезли солидные, прилично одетые люди, улицы засорились серым народом, но там трудно было понять, куда он шагает по кривым улицам, а здесь вполне очевидно, что большинство идет в одном направлении, идет поспешно и уверенно. Спешат темнолицые рабочие, безоружные солдаты, какие-то растрепанные женщины, — люди, одетые почище, идут не так быстро, нередко проходят маленькие отряды солдат с ружьями, но без офицеров, тяжело двигаются грузовые автомобили, наполненные солдатами и рабочими. Мелькают красные банты на груди, повязки на рукавах.
— Эй, эй — Князев, — закричал Дронов и побежал вслед велосипедисту, с большой бородой, которую он вез на левом плече. Самгин минуту подождал Ивана и пошел дальше.
Проехал воз, огромный, хитро нагруженный венскими стульями, связанные соломой, они возвышались почти до вторых этажей, толстая рыжая лошадь и краснорожий ломовой извозчик, в сравнении с величиной воза, были смешно маленькими, рядом с извозчиком шагал студент в расстегнутом пальто, в фуражке на затылке, размахивая руками, он кричит:
— Ты — подумай: народ…
— Мы на свой пай думаем, — басом, как дьякон, гудит извозчик. — Ты с хозяином моим потолкуй, он тебе все загадки разгадает. Он те и про народ наврет.
Ломовой счастливо захохотал, Клим Иванович пошел тише, желая послушать, что еще скажет извозчик. Но на панели пред витриной оружия стояло человек десять, из магазина вышел коренастый человек, с бритым лицом под бобровой шапкой, в пальто с обшлагами из меха, взмахнул рукой и, громко сказав: «В дантиста!» — выстрелил. В проходе во двор на белой эмалированной вывески исчезла буква а, стрелок, самодовольно улыбаясь, взглянул на публику, кто-то одобрил его:
— Метко!
А усатый человек в толстой замасленной куртке, протянув руку, попросил:
— Позвольте взглянуть!
Взглянул, определил: «Кольт!» — и, сунув оружие в карман куртки, пошел прочь.
— К-куда? — взревел стрелок, собираясь бежать за похитителем, но пред ним встали двое, один — лицом, другой спиною к нему.
— Вы — видели? — сердито спросил он.
— Зачем вам игрушка эта? — миролюбиво ответил ему молодой парень, а тот, который стоял спиной, крикнул:
— Гордеев, вернись! И обратился к стрелку:
— Вы, барин, идите-ка своей дорогой, вам тут делать нечего. А вы — что? — спросил он Самгина, измеряя его взглядом голубоватых глаз. — Магазин не торгует, уходите.
Самгин покорно и охотно пошел прочь, его тотчас же догнал стрелок, говоря:
— Ничего не понимаю! Кто такие? Чорт их знает! Переходя на другую сторону улицы, он оглянулся, к магазину подъехал грузовик, люди, стоявшие у витрины, выносили из магазина ящики.
— Грабеж среди белого дня, — бормотал стрелок, Самгин промолчал, он не нуждался в собеседнике. Собеседник понял это и, дойдя до поворота в другую улицу, насмешливо выговорил:
— Вы, кажется, тоже… что-то такое…
После чего скрылся за углом.
Ближе к Таврическому саду люди шли негустой, но почти сплошной толпою, на Литейном, где-то около моста, а может быть, за мостом, на Выборгской, немножко похлопали выстрелы из ружей, догорал окружный суд, от него остались только стены, но в их огромной коробке все еще жадно хрустел огонь, догрызая дерево, изредка в огне что-то тяжело вздыхало, и тогда от него отрывались стайки мелких огоньков, они трепетно вылетали на воздух, точно бабочки или цветы, и быстро превращались в темносерый бумажный пепел. Против пожарища на панели собралось человек полсотни, почти все пожилые, много стариков, любуясь игрой огня, они беседовали равнодушно, как привычные зрители, которых уж ничем не удивишь.
— Воры подожгли.
— Ну конечно.
— А — кто же! И полицейские участки — их дело!
— Политические тоже, наверно, руку приложили…
— У тех заноза — жандармы.
— Департамент полиции…
— Не подожгли его.
— Подожгут.
Самгин свернул на Сергиевскую, пошел тише. Здесь, на этой улице, еще недавно, контуженые, раненые солдаты учили новобранцев, кричали:
«Смирно!»
Вдоль решетки Таврического сада шла группа людей, десятка два, в центре, под конвоем трех солдат, шагали двое: один без шапки, высокий, высоколобый, лысый, с широкой бородой медного блеска, борода встрепана, широкое лицо измазано кровью, глаза полуприкрыты, шел он, согнув шею, а рядом с ним прихрамывал, качался тоже очень рослый, в шапке, надвинутой на брови, в черном полушубке и валенках. Люди шли молча, серьезные, точно как на похоронах, а сзади, как бы конвоируя всех, подпрыгивая, мелко шагал человечек с двустволкой на плече, в потертом драповом пальто, туго подпоясанный красным кушаком, под финской шапкой пряталось маленькое глазастое личико, стиснутое темной рамкой бородки, негустой, но аккуратной. Самгин спросил: кого арестовали и за что?
— Который повыше — жандарм, второй — неизвестный. А забрали их — за стрельбу в народ, — громко, приятным голосом сказал человечек и, примеряя свой шаг к шагу Самгина, добавил вразумительно: — Манера эта — в своих людей стрелять — теперь отменяется даже для войска.
— Куда же их ведут?
— В Государственную думу, на расчет. Конечно, знаете, что государь император пожаловал Думе власть для установления порядка, вот, значит, к ней и стекается… все хорошее-плохое, как я понимаю.
Самгин заглянул в лицо его — костистое, остроглазое, остроносое лицо приятно смягчали веселые морщинки.
— Вы — охотник? — спросил Самгин. Приятный человек шагал уже в ногу с ним, легонько поталкивая локтем.
— Нет, я имею ремесло — обойщик и драпировщик. Федор Прахов, лицо небезызвестное. Охота не ремесло, она — забава.
Клим Иванович Самгин не испытывал симпатии к людям, но ему нравились люди здравого смысла, вроде Митрофанова, ему казалось, что люди этого типа вполне отвечают характеристике великоросса, данной историком Ключевским. Он с удовольствием слушал словоохотливого спутника, а спутник говорил поучительно и легко, как нечто давно обдуманное:
— Охота — звериное действие, уничтожающее. Лиса — тетеревей и всякую птицу истребляет, волк — барашков, телят, и приносят нам убыток. Ну, тогда человек, ревнуя о себе, обязан волков истреблять, — так я понимаю…
У входа в ограду Таврического дворца толпа, оторвав Самгина от его спутника, вытерла его спиною каменный столб ворот, втиснула за ограду, затолкала в угол, тут было свободнее. Самгин отдышался, проверил целость пуговиц на своем пальто, оглянулся и отметил, что в пределах ограды толпа была не так густа, как на улице, она прижималась к стенам, оставляя перед крыльцом дворца свободное пространство, но люди с улицы все-таки не входили в ограду, как будто им мешало какое-то невидимое препятствие.
«А еще вчера как пусто и смирно было на улицах».
Его окружали люди, в большинстве одетые прилично, сзади его на каменном выступе ограды стояла толстенькая синеглазая дама в белой шапочке, из-под каракуля шапочки на розовый лоб выбивались черные кудри, рядом с Климом Ивановичем стоял высокий чернобровый старик в серой куртке, обшитой зеленым шнурком, в шляпе странной формы пирогом, с курчавой