сероватой бородой. Протискался высокий человек в котиковой шапке, круглолицый, румяный, с веселыми усиками золотого цвета, и шипящими словами сказал даме:
— Совершенно верно: Шидловский, Шингарев, Шульгин, конечно — Милюков, Львов и твой дядя. Это и есть Бюро прогрессивного блока. Решили бороться с властью и принять все меры, чтобы армия спокойно дралась.
— Спокойно драться — нельзя! — заметил кто-то.
— Пардон! Было сказано: чтобы армия спокойно делала свое дело на фронте, а рабочие могли спокойно подавать снаряды.
— А кормить — чем? — спросил маленький желтолицый сосед Самгина.
— А кормить солдат — чем? — громче, настойчивее спросил желтолицый; человек, расшитый шнурками, согнулся, шепнул что-то.
— Мне все равно — кто, сегодня это не считается, — заявил желтолицый и, сняв шапку, взмахнул ею над лысой головой.
Человека с веселыми усами слушали многие, а он говорил:
— Милюков — не солдат, а — санитар, да и то…
— Нужно, чтоб страна молчала, говорить за нее будем мы, Дума. Сейчас началось заседание старейшин с Родзянкой во главе…
Румяное лицо человека с усами побелело, он повернулся к лысому:
— Послушайте — что вам угодно, чорт вас возьми?
— Уйдем, уйдем, — торопливо сказала дама, спрыгнув на землю, она сильно толкнула Самгина и, не извиняясь, дергая усатенького за рукав, потащила его прочь ко входу во дворец.
— Кто это? — спросил Самгин старика, обшитого шнурками. Старик внушительно ответил:
— Господа. Его сиятельс… — старик не договорил слова, оно окончилось тихим удивленным свистом сквозь зубы. Хрипло, по-медвежьи рявкая, на двор вкатился грузовой автомобиль, за шофера сидел солдат с забинтованной шеей, в фуражке, сдвинутой на правое ухо, рядом с ним — студент, в автомобиле двое рабочих с винтовками в руках, штатский в шляпе, надвинутой на глаза, и толстый, седобородый генерал и еще студент. На улице стало более шумно, даже прокричали ура, а в ограде — тише.
— Это — что же значит? — тихонько спросил Самгина серый старик.
— Арестованы, — неуверенно ответил Клим Иванович и, глядя, как рабочие снимают штатского, добавил: — Штатский, кажется, — министр юстиции…
— Кто же… распоряжается?
— Дума, — громко сказал желтолицый. — Ее хотели закрыть, а она — вот…
Самгин наблюдал. Министр оказался легким, как пустой, он сам, быстро схватив протянутую ему руку студента, соскочил на землю, так же быстро вбежал по ступенькам, скрылся за колонной, с генералом возились долго, он — круглый, как бочка, — громко кряхтел, сидя на краю автомобиля, осторожно спускал ногу с красным лампасом, вздергивал ее, спускал другую, и наконец рабочий крикнул ему:
— Да — прыгайте смело! Ведь — не в море.
Рядом с Самгиным встал Дронов и, как будто заикаясь, покрякивая, вполголоса говорил:
— Толпа идет… тысяч двадцать… может, больше, ей-богу! Честное слово. Рабочие. Солдаты, с музыкой. Моряки. Девятый вал… чорт его… Кое-где постреливают — факт! С крыш…
Было ясно — Дронов испуган, у него даже плечи дрожали, он вертел головой, присматриваясь к людям, точно искал среди них знакомого, бормотал:
— А этот… Марков-Валяй, бурнопламенный дурак, говорят, ведет из Ораниенбаума пулеметный полк. Слушай — кто здесь сила?
— Вот и я тоже не могу понять, — вмешался старик, обшитый зелеными шнурками.
— Надобно идти во дворец, — сказал Самгин. Дронов немедленно согласился.
— Верно! Там, в случае ежели…
Он пошел впереди Самгина, бесцеремонно расталкивая людей, но на крыльце их остановил офицер и, заявив, что он начальник караула, охраняющего Думу, не пустил их во дворец. Но они все-таки остались у входа в вестибюль, за колоннами, отсюда, с высоты, было очень удобно наблюдать революцию. Рядом с ними оказался высокий старик.
— Ежели — караул есть, стало быть, власть имеется, — сказал успокаивающим тоном. Дронов покосился на него и спросил:
— Егерь?
— Так точно, двадцать семь лет его сиятельству Мекленбургу-Стрелицкому служил, и другим господам.
Он был явно рад, что на него обратили внимание, и, наклонясь над головой Дронова, перечислял:
— Граф Капнист или, например, Михаил Владимирович Родзянко…
Вдруг где-то, близко, медь оркестра мощно запела «Марсельезу», все люди в ограде, на улице пошевелились, точно под ними дрогнула земля, и кто-то истерически, с радостью или с отчаянием, закричал:
— Солдаты идут!
Самгин почувствовал нечто похожее на толчок в грудь и как будто пошевелились каменные плиты под ногами, — это было так нехорошо, что он попытался объяснить себе стыдное, малодушное ощущение физически и сказал Дронову:
— Тише, не толкай.
— Не я толкаю, — пробормотал Дронов, измятое похмельем лицо его вытянулось, полуоткрылся рот и дрожал подбородок. Самгин, отметив это, подумал:
«Должно быть, он тоже не считает исключенным повторение 9 Января».
На улице люди быстро разделились, большинство, не очень уверенно покрикивая ура, пошло встречу музыке, меньшинство быстро двинулось направо, прочь от дворца, а люди в ограде плотно прижались к стенам здания, освободив пред дворцом пространство, покрытое снегом, истоптанным в серую пыль.
Нахмурясь, Клим Иванович Самгин подумал, что эта небольшая пустота сделана как бы нарочно для того, чтоб он видел, как поспешно, молча, озабоченно переходят один за другим, по двое рядом, по трое, люди, которых безошибочно можно признать рабочими. На верхней ступеньке их останавливал офицер, солдаты преграждали дорогу, скрещивая штыки, но они называли себя депутатами от заводов, и, зябко пожимая плечом, он уступал им дорогу. Все громче звучала медная мелодия гимна Франции, в воздухе колебался ворчливый гул, и на него иронически ненужно ложились слова егеря:
— Настоящих господ по запаху узнаешь, у них запах теплый, собаки это понимают… Господа — от предков сотнями годов приспособлялись к наукам, чтобы причины понимать, и достигли понимания, и вот государь дал им Думу, а в нее набился народ недостойный.
Курчавая борода егеря была когда-то такой же черной, как его густейшие брови, теперь она была обескрашена сединой, точно осыпана крупной солью; голос его звучал громко, но однотонно, жестяно, и вся тусклосерая фигура егеря казалась отлитой из олова.
Егеря молча слушало человек шесть, один из них, в пальто на меху с поднятым воротником, в бобровой шапке, с красной тугой шеей, рукою в перчатке пригладил усы, сказал, вздохнув:
— Эх, старина, опоздал ты…
— Вот я и сокрушаюсь… Студенты генерала арестуют, — разве это может быть?
Самгин слушал речи егеря и думал:
«Это похоже на голос здравого смысла». За оградой явилась необыкновенной плотности толпа людей, в центре первого ряда шагал с красным знаменем в руках высокий, широкоплечий, черноусый, в полушубке без шапки, с надорванным рукавом на правом плече. Это был, видимо, очень сильный человек: древко знамени толстое, длинное, в два человечьих роста, полотнище — бархатное, но человек держал его пред собой легко, точно свечку. По бокам его двое солдат с винтовками, сзади еще двое, первые ряды людей почти сплошь вооружены, даже Аркадий Спивак, маленький фланговой первой шеренги, несет на плече какое-то ружье без штыка. В одну минуту эта толпа заполнила улицу, влилась за ограду, человек со знаменем встал пред ступенями входа. Кто-то закричал:
— Не наклоняй знамя-то, эй, не наклоняй! Сквозь толпу, точно сквозь сито, протискивались солдаты, тащили на плечах пулеметы, какие-то жестяные коробки, ящики, кричали:
— Сторонись!
Никто не командовал ими, и, не обращая внимания на офицера, начальника караульного отряда, даже как бы не видя его, они входили в дверь дворца.
С приближением старости Клим Иванович Самгин утрачивал близорукость, зрение становилось почти нормальным, он уже носил очки не столько из нужды, как по привычке; всматриваясь сверху в лицо толпы, он достаточно хорошо видел над темносерой массой под измятыми картузами и шапками костлявые, чумазые, закоптевшие, мохнатые лица и пытался вылепить из них одно лицо. Это не удавалось и, раздражая, увлекало все больше. Неуместно вспомнился изломанный, разбитый мир Иеронима Босха, маски Леонардо да-Винчи, страшные рожи мудрецов вокруг Христа на картине Дюрера.
«Нет, все это — не так, не то. Стиснуть все лица — в одно, все головы в одну, на одной шее…»
Вспомнилось, что какой-то из императоров Рима желал этого, чтоб отрубить голову.
«Мизантропия, углубленная до безумия. Нет, — каким должен быть вождь, Наполеон этих людей? Людей, которые видят счастье жизни только в сытости?»
— Родзянко-о! — ревели сотни глоток. — Давай Род-зянку-у!
Клим Иванович Самгин так увлекся процессом создания фигуры вождя, что лишь механически отмечал происходящее вокруг его: вот из дверей дворца встречу солдатам выскочил похожий на кого-то адвокат Керенский и прокричал:
— Граждане солдаты! Поздравляю вас с высокой честью — охранять Государственную думу. Объявляю вас первым революционным караулом…
В толпе закричали ура, а молодой солдат, нагруженный жестяными коробками, крикнул Керенскому:
— Посторони-ись!
— Чего ж они пулеметы внутрь тащат? Из окошек стрелять хотят, что ли? — недоуменно спросил егерь.
— Не будут стрелять, старина, не будут, — сказал человек в перчатках и оторвал от снятой с правой руки большой палец.
— Раззянка-а! — кричал Федор Прахов, он стоял у первой ступени лестницы, его толкали вперед, [он] поворачивался боком, спиной и ухитрялся оставаться на месте, покрикивая, подмигивая кому-то:
— Раззянка-а!
Из дверей дворца вышел большущий, толстый человек и зычным, оглушающим голосом, с яростью закричал:
— Гр-раждане!
Он был так велик, что Самгину показалось: человек этот, на близком от него расстоянии, не помещается в глазах, точно колокольня. В ограде пред дворцом и даже за оградой, на улице, становилось все тише, по мере того как Родзянко все более раздувался, толстое лицо его набухало кровью, и неистощимый жирный голос ревел:
— Хаос…
Два звука: а, о — слились в единый нечеловечий зык, в «трубный глас».
Самгину показалось, что обойщик Прахов даже присел, а люди, стоявшие почти вплоть к оратору, но на ступень ниже его, пошатнулись, а человек в перчатках приподнял воротник пальто, спрятал голову, и плечи его задрожали, точно он смеялся.
— Враг у врат града Петрова, — ревел Родзянко. — Надо спасать Россию, нашу родную, любимую, святую Русь. Спокойствие. Терпение… «Претерпевый до конца — спасется». Работать надо… Бороться. Не слушайте людей, которые говорят… Великий русский народ-Клим Иванович Самгин первый раз видел Родзянко, ему понравился большой, громогласный, отлично откормленный потомок запорожской казацкой знати. Должно быть, потому, что он говорил долго, у русского народа не хватило терпения слушать, тысячеустое ура заглушило зычную речь, оратор повернулся к великому народу спиной и красным затылком.
— Его, Родзянку, голым надо видеть, когда он купается, — удовлетворенно и как будто даже с гордостью сказал егерь. — Или, например, когда кушает, — тут он сам себе царь и бог.
«Неизбежная примесь глупости и пошлости», — определил Самгин спокойно и даже с чувством удовлетворения.
Человек в перчатках разорвал правую, резким движением вынул платок,