облокотились о плечи друг друга? Это делает их деревянными, а отсутствие скорби или вообще какого-либо выражения на их тёмных, византийских физиономиях ещё более увеличивает их неподвижность. Так же неподвижно деревянен и товарищ Жофруа, стоящий у мачты, опираясь на неестественно большой и тяжёлый меч. Пилигрим Антоний и доктор настолько странно поставлены, что кажется — они стоят на воде моря и смотрят в галеру через борт. А сама галера, кажется, сдрейфовала на тот борт, который обращён к зрителям, и лежит на нём, позволяя фигурам людей стоять на палубе совершенно прямо, хотя палуба и кажется наклонённой к зрителям под углом градусов в тридцать. Это уже — прямо-таки нелепо. Волны под галерой написаны грязновато-голубой краской, а форма их напоминает о чём угодно, но уж никак не о воде.
Центральные фигуры картины у людей, не знакомых с сюжетом, могут вызвать только недоумение, а пожалуй, и смех над художником. Мелисанда висит в воздухе, складки её платья напоминают о древесных стружках, на плече не положено тени, и шея принцессы кажется неестественно, уродливо длинной. Лицо у неё пёстрое от разноцветных мазков, долженствующих изображать тени, и вся она слишком воздушна и прозрачна для нормандки. Ведь она из рода Роберта Гвискара, завоевателя Сицилии, а он коренной нормандец, один из сыновей Танкреда Готвиля, графа из департамента Манш, в Нормандии. Её можно с некоторой натяжкой принять за ангела, за видение умирающего Жофруа, но, умирая за свою Грёзу, трубадур не смотрит на неё, а смотрит, по воле Врубеля, на свои неестественно изогнутые, угловатые пальцы, бряцающие на лире невиданной формы. На лице умирающего рыцаря — ни вдохновения, ни счастья, ни важности, — в нём ничего не отражается; в лице принцессы Грёзы — ни скорби, ни раскаяния; в лицах пиратов и всех людей на галере, любивших вдохновенного идеалиста, — нет ничего, что показывало бы, как они относятся к его смерти. Жофруа не видит Мелисанды, висящей в воздухе, в головах его ложа, а она смотрит не в лицо умирающего за нее рыцаря, а на струны лиры.
И в общем всё это исполнено какими-то ломаными линиями, капризными мазками, неестественных цветов красками, грубо, с ясной претензией на оригинальность, но без вдохновения, с намерением произвести впечатление, сразу поражающее, но без средств к этому.
Так испортил М. Врубель красивый сюжет Ростана и не менее удачно он испортил былину о Микуле, помещенную на другой стене павильона — против Грёзы. Жёлто-грязный Микула с деревянным лицом пашет коричневых оттенков камни, которые пластуются его сохой замечательно правильными кубиками. Вольга очень похож на Черномора, обрившего себе бороду, лицо у него тёмно, дико и страшно. Дружинники Вольги — мечутся по пашне, «яко беси», над ними мозаичное небо, всё из голубовато-серых пятен, сзади их на горизонте — густо-лиловая полоса, должно быть, — лес. Трава под ногами фигур скорее напоминает о рассыпанном костре щеп, рубаха на Микуле колом стоит, хотя она, несомненно, потная, — должна бы плотно облегать тело. Лошади — в виде апокалипсических зверей.
О, новое искусство! Помимо недостатка истинной любви к искусству, ты грешишь ещё и полным отсутствием вкуса. Ведаешь ли ты то, что творишь? Едва ли. По крайней мере М.Врубель, один из твоих адептов, очевидно, не ведает. По сей причине он пишет деревянные картины, плохо подражая в них византийской иконописи, и, иллюстрируя одно из юбилейных изданий Лермонтова[16], приделывает Демону каменные крылья, а на обложке либретто «Гензеля и Греты»[17] рисует карикатуры двух идиотов вместо поэтической парочки: брата и сестры.
В конце концов — что всё это уродство обозначает? Нищету духа и бедность воображения? Оскудение реализма и упадок вкуса? Или простое оригинальничание человека, знающего, что для того, чтоб быть известным, у него не хватит таланта, и вот ради приобретения известности творящего скандалы в живописи?
[9]
На выставке, как известно, много музыки, — музыки всех типов и на все вкусы. Оркестр Главача удовлетворяет требованиям салона, то лаская слух торжественной и мечтательной «Музыкой сфер» и романтическим «Менуэтом», то с громом исполняя творения мистика Вагнера; стрелки шумно исполняют разные громкие вещи, и есть что-то милитарно-патриотическое в громком рёве широких пастей их медных труб; оркестр «убежища нищих детей» разыгрывает польки, вальсы и всевозможные «попурри», услаждая ими невзыскательные уши мещанства, горничных и швеек, приказчиков и разных служащих людей. Оркестр «Эрмитажа» густо гудит разные пьесы для облегчения пищеварения и возбуждения жажды у ресторанной публики, и, наконец, «владимирские рожечники» вполне могут удовлетворить своей игрой тех, кто пожелает истинно русской мелодии, заунывной и весёлой, разухабистой и тоскливой.
Есть лирика и бравада, есть анакреонтизм и вдохновенные фуги Баха — всё, что вам угодно! Но несколько дней тому назад в мир музыкальных звуков на выставке вторглось нечто новое, глубоко элегическое, скорбно плачущее, безнадёжно унылое… Точно хор плакальщиц воет над гробом покойника тоскливые причитания или деревенские бабы горюют на пепле разорившего их пожарища… Вслушиваясь внимательнее, вы чувствуете непригодность таких уподоблений — в скорбной мелодии этой странной музыки звучит что-то совершенно своеобразное, слишком оригинальное, почти незнакомое.
И вот, идя на звук, вы приходите к среднеазиатскому отделу и видите: какие-то чумазые, прокопчённые жарким солнцем фигуры, вращая жёлтыми белками глаз, изо всей мочи дуют в длинные деревянные трубы, и несётся по воздуху плачевная мелодия, такая скорбная, такая жалкая… Вокруг этих фигур, сидящих на корточках, стоит полукругом публика и, с любопытством глядя на надутые щёки музыкантов, на их покрасневшие с натуги лица, обсуждает интересный вопрос — лопнут музыканты или нет? А они рвут уши резкими, воющими звуками, и плач их труб щемит сердце тоской. Бесконечное, неисчерпаемое горе слышно в этой дикой музыке, безнадёжная скорбь, однообразная иеремиада о неудачах и тяготе жизни стонет в воздухе. Дикая, грубая, но трогающая душу элегия…
Дня два тому назад прихожу слушать Главача в центральный павильон и вижу — нововведение! Для удобства публики поставлены на эстраде и вокруг неё столики и стулья. Это хорошо, ибо раньше, по недостатку скамеек, большинство публики слушало концерты стоя, а теперь можно сидеть да ещё и мечтательно облокотиться о стол.
Сажусь за один из столиков и, облокачиваясь, жду мановения магической палочки Главача. Вдруг предо мной, точно из-под пола, выскочил человек с салфеткой под мышкой.
— Что прикажете?
— Дайте программу концерта.
Даёт. Читаю: бутерброды разные… стакан кофе… порция… порция… мороженое… Что это такое?
— Дайте мне музыки, — говорю ему.
— Этим-с не торгуем… Мороженого не прикажете ли? Воды разные, сидр…
— Но позвольте — вы кто?
— Человек-с…
— Весьма возможно… А вы зачем здесь?
— По обязанности… при ресторане Астафьева.
— Как? Да ведь это музыкальный павильон?
— Нынче это наш ресторан-с… Мы сюда от Малкиеля переселились…
— А! А Главач?
— И они здесь… Мы около них… а они — вроде как бы около нас…
Я понял. Evviva[18] ресторан! Вот те и салонная и фешенебельная музыка! Можно ждать, что со временем, гонимые недостатком публики около выставки, все околовыставочные братья-разбойники, субсидированные и лишённые этого удовольствия, переселятся на территорию выставки и засядут на ней: места для всех хватит. И Александров-Ломач где-нибудь пристроиться, и начнётся большое переселение увеселительных народов и заселение выставки. Таким образом, этнографические посёлки устроятся на выставке сами собой. Румыны, венгры, «триогрек» и парижанки, «немки, испанки и итальянки — словом, весь мир» предпринимателей-увеселителей приткнётся на разных пунктах выставки; Evviva — ресторан!
Во вчерашнем номере «Нижегородской почты» А.А.Карелин поместил письмо в редакцию, в котором по поводу моей заметки о картинах господина Врубеля автор говорит:
Во-первых — что я неверно передал самый сюжет картины: господин Врубель изобразил не момент посещения Мелисандой Жофруа в то время, когда трубадур умирал и галера уже стояла у берега в Триполи, а момент, когда галера находилась в пути и песня вдохновенного и больного трубадура заставила экипаж галеры видеть очами духа принцессу Грёзу. Так что на картине изображена грёза о Грёзе.
Во-вторых — что известный русский знаток искусства профессор Прахов, высокоталантливые художники Поленов и Васнецов чуть не в одно слово признают за Врубелем гениальность, якобы выразившуюся в его, выражаясь мягко, оригинальных панно.
Профан в вопросах искусства, я возражу А.А.Карелину как один из публики. Оказывается, что, даже и зная пьесу Ростана, я неверно понял иллюстрацию к ней кисти Врубеля. Как же истолкуют себе смысл этой картины люди, не знакомые с «Принцессой Грёзой» как литературным произведением? В печати были попытки таких толкований. Г.А.Осипов в одной из столичных газет писал, что «Принцесса Грёза» изображает русского гения пред шедеврами западноевропейского искусства, а Микула Селянинович есть Илья Муромец, стоящий на страже русской национальности. Толкования такого характера можно варьировать до бесконечности; господин Врубель предоставляет полную свободу воображению зрителя, но едва ли это можно присовокупить к общей сумме его достоинств, которые понятны, как оказывается, только профессионалистам. Искусство прежде всего должно быть ясно и просто, значение его слишком велико и важно для того, чтобы в нём могли иметь место «чудачества»… Задача искусства — облагородить дух человека, скрасить тяжесть земного бытия, учить вере, надежде и любви. И, чтобы достичь этих великих результатов, чтобы служить этим благородным задачам, оно должно быть ясно, просто, и поражать ум и сердце. Отвечает ли творчество господина Врубеля этим задачам? Нет, ибо оно тёмно, туманно, претенциозно, полно какой-то бравады над истинным искусством, бравады, которую называют «чудачеством».
Я профан, да. Моё мнение — мнение одного из публики, и против него стоят мнения профессионалистов, людей талантливых, высказавшихся за произведения своего соратника как за гениальные вещи. Но их мнение ни меня, ни кого из той публики, которая ищет в искусстве веяния духа святого, вдохновения, идей, отдыха от суровой действительности, — ни к чему не обязывает. Искусство существует не для художников, а для жизни, и не художники сделали гениями Рафаэля и Веласкеза, Ван-Дейка и Гвидо-Рени, не художники оценили и Иванова.
Искусство ценят люди жизни, те, кто ждёт от искусства откровения и поучения. Я внимательно слушаю мнении Прахова, Поленова и Васнецова, с чувством искреннего уважения к автору читаю письмо А.А.Карелина и в заключение говорю: странно мне читать и слушать всё это. Или искусство понятно и поучительно, или оно не нужно для жизни и людей. Доказано, что искусство Врубеля понятно только специалистам. Каково же его жизненное значение? Каково значение его картин без комментарий к ним, которых они требуют для понимания их сюжета и техники?
[10]
Когда появилась афиша, извещавшая публику, что около выставки в здании «Картины Врубеля» имеет быть первый общедоступный концерт, публика скептически отнеслась к этому.
— Картины Врубеля?