воспроизведут пред нами это печальное и неизбежное явление. Господа, о которых я веду речь, прекрасно понимают неотразимость влияния мрачного факта на психику человека и понимают, как им выгоден подобный факт. Смерть одна, сама по себе, способна заставить нас задуматься, потрясти нам нервы. И вот эти хитрые господа изображают нам во всех видах смерть. Они предлагают нам её изображения просто так, как бы в виде фотографии момента, и собирают обильную жатву наших впечатлений. Рассматривая фигуру трупа, написанного масляными красками, я думаю, что будет время, когда и я ни на что уже более не пригожусь, кроме как на модель для такой мёртвой картины.
И, поглощённый этой мыслью, я уже не в состоянии заметить недостатки техники художника, который, как могильщик, живёт доходами со смерти; я не вижу, что в картине, быть может, нет и тени вдохновения, что она груба и некрасива. Я весь проникнут только жалостью к самому себе, и мне даже некогда пожалеть бедное русское искусство и художника, несчастного человека, не нашедшего иных средств в жизни, кроме эксплуатации смерти…
Вот чем я объясняю себе развитие в искусстве склонности к мелодраматическому жанру, и думаю, что я не ошибаюсь. Жизнь вообще, а русская жизнь в особенности, не богата красками — это так, но она и не до такой степени сера и бедна, на какую сводит её наше современное искусство, в котором так мало красоты и вдохновения и так много претенциозной грубости, выступающей в нём под старым смелым и благородным девизом реализма.
Помимо этого утрированно мрачного вида искусства, у нас нарождается другое — «новое искусство». Но оказывается, что без знания психиатрии о нём нельзя судить более или менее точно, а психиатрия — не моя специальность.
На выставке
В воскресенье я чуть-чуть не превратился в ярого самобытника по вине «вопленицы» Федосовой, Маковского и Главача. Федосова — это олицетворение старой русской народной поэзии, она и сама, по внешности своей, — старая, спетая песня. Маленькая, хромая, вся в морщинах, с серебряной головой, она как-то выкатилась, а не вышла на эстраду, и выставочная публика, привыкшая видеть пред собой артистов, корректно одетых, с элегантными жестами, импозантных, с эффектами шика во всей фигуре, от причёски до концов ботинок, — публика была изумлена, видя пред собой эту хромую старушку в ситцевом платье и в белом ситцевом платке на голове.
Она вышла, в пояс поклонилась публике, села в кресло — и на её коричневом, морщинистом лице вдруг вспыхнули два ясные огонька, её живые, вдохновенные глаза. И вслед за её взглядом на зал — в зале раздался задушевный голос, говоривший старинную народную былину о Добрыне. Голос старческий, ещё довольно ясный, хотя отсутствие зубов у Федосовой заставляет её шепелявить. На публику повеяло седой стариной, поэзией русского народа, простой, но могучей, такой тоскливой и удалой. Просит-молит Добрыня свою матушку отпустить его во чисто поле; жалко матери расставаться с ним. Федосова подчёркивает сильные места диалога жестами, вдохновляется, вся горит, привстаёт со стула и наклоняется к публике, как бы желая внятнее и ярче сказать ей о старине, полной кипучих сил и богатырской удали, полной любви к свободе и искания подвигов.
Она — рапсод. Она живая легенда, и, полуумирающая, — она всеми остатками своей жизненной энергии воскрешает перед публикой умершую эпическую поэзию. Голос то повышается, то понижается, и глаза сияют всё ярче. Её антрепренёр — останавливает её… Публика — аплодирует, хотя это, в большинстве своём, публика, ищущая лёгких развлечений, но и её тронула, взяла за душу эпическая красота старухи, сила её изложения и новая ей, публике, мелодия…
— «Вопль вдовы по муже», — возглашает «выводящий» Федосову господин Виноградов.
Раздаётся этот вопль и заставляет публику своей тоскливой, невыразимо простой и в то же время неуловимой ухом мелодией, рыдающей, полной страшной боли, — вздрогнуть. Слышен какой-то общий вздох. Это истинно народная поэзия, это тот стон, который создал народ, наша стомиллионная масса. Потом вопит невеста, выходя замуж. Этот вопль оплакивает гражданскую смерть личности, и он так же трогательно прост, как и силён чувством тоски, вложенным в него. За каждой песнью Федосовой ей аплодируют всё горячее…
Она поёт ещё весёлую свадебную песнь и солдатскую. Последняя прямо поражает своей мелодией, похожей на византийский рисунок, изобилующей тоскливо удалыми выкриками, ахами, эхами, оттягиваниями нот и бесконечными вариациями на основной мотив. Песнь так звучна, хороша, так народна. Кончено. Около Федосовой толпа, ей жмут руки, говорят «спасибо». Она сыплет направо и налево прибаутками, пословицами, поговорками, и её живые глаза сияют удовольствием.
В концерте Главача я сижу рядом с ней и господином Виноградовым. Он говорит о том, что публики было мало, но расходы по дороге и публикациям окуплены.
— Все на меня расходы, — вздыхает старуха и, помолчав, добавляет: — Туфли мне вот бы…
Ей обещают купить. Она сидит задумчивая, тусклая; вне своей старины, среди этих странных зданий, блеска и всякой вычурности костюмов и зданий, так далёких от истинно русского, — ей, очевидно, неловко, не по себе.
Является Главач. Взмах его магической палочки — и зал полон торжественных звуков «1812 года». Прославленное уменье В.И. владеть оркестром — налицо, все партии в полной гармонии, ни один инструмент не выделяется, глубоко народная музыка увертюры, важная, мощная, льётся плавными волнами по залу и захватывает вас чем-то новым, высоко поднимающим над буднями современности. Торжественный исторический момент, изложенный в этих звуках, — так хорошо рисует широкий размах народной мощи, развернувшейся на защиту своей страны.
Потом играют «Обход» из оперы Гретри «Двое скупых». Это удивительно музыкальная вещица, и её недаром бисировали. Честь публике — у неё есть вкус. «Обход» начат в чуть слышном миноре, — вы понимаете, что где-то далеко, по узким, тёмным улицам средневекового города идёт толпа граждан и поёт такую хорошую бравурную песню. Они ещё далеко, их чуть слышно, но они всё ближе, и вот они пред вами, шумные, весёлые, кажется, немного под влиянием сока из гроздей виноградных. Но они уходят — музыка становится тише. Она тут, вы видите, как смычки дают звуки, и в то же время она исчезает, удаляясь от вас. Всё тише, тише, и, чуть слышная, в конце концов она гаснет в глухой тёмной дали. Какое тонкое, художественное понимание у В.И.Главача, и как он хорошо, рельефно рисует музыкальные картины старых мастеров.
Господа Шолар, Кубанек и Мацукевич играли на скрипке и виолончели с аккомпанементом арфы «Сомнение» Глинки, и рвущий душу трагизм пьесы этой был ими передан так хорошо и сильно, что после целого грома аплодисментов их заставили повторить её.
Госпожа Кронебер, артистка с очень ясным и красивым голосом, исполнила «Индийскую легенду» из «Лакме».
Потом играли «Менуэт».
В изложении Главача — это действительно король танцев и танец королей, как сказано у Мопассана. Грациозный, такой спокойно мощный, такой красивый. Под его звуки вспоминается двор Людовика XV, маркизы в фижмах, романтически настроенные дамы, влюблённые пажи и вся эта красочная поэзия старой Франции. Играли увертюру к «Тангейзеру» — как бы для того, чтоб показать, насколько эффектные новшества Вагнера ниже дивной музыки старых мастеров. Художественный такт В.И. Главача — виден в каждом взмахе его палочки; кажется, что все смычки соединены с ней невидимыми нитями и ею только и живут.
От Главача — к Маковскому.
Первое впечатление не в пользу картины [28]. Она кажется тусклой, в ней мало солнца, и кучи ярких одежд, набросанные на земле, кубки, стопы, братины — всё это недостаточно ярко, недостаточно вырисовывается, как-то очень массивно. И толпа тоже кажется массивной, неживой, без движения. Но стоит посмотреть минут десять, и картина оживает, и вы видите действительную, возбуждённую, полную страшной силы толпу, собравшуюся «делать историю».
Фигура Минина, стоящего на бочке, — очень хороша; понятно, почему всё вокруг него так кипит: это его огонь зажёг толпу. Всё более и ярче вырисовываются в ней отдельные фигуры — убогие, калеки, снимающие с себя крест, красавица боярыня, вынимающая из ушей серьги, кожемяка, сующий свою кису возбуждённому Козьме, стрелец, свирепо взмахнувший над головой своей секирой. Очень оживляют толпу личики детей, выписанные кистью художника, должно быть, очень любящего их. Особенно хороша заспанная девчурка, в одной рубашонке, стоящая почти на первом плане об руку со своей сестрой; старуха, сидящая на земле, около кучи всякого скарба и открывающая бурак, не обращая ни на что внимания, тоже очень типична. Вдали сквозь толпу пробивается вершник, толпа течёт из ворот кремля такой густой волной, над ней туча пыли, и выше всего старик кремль. Его серые хмурые стены очень хороши на фоне неба в лёгких, белых облаках. Левый угол картины открывает зелёный кусок Заволжья с церковью, утонувшей в купе деревьев.
Можно повторить, что в картине мало воздуха и солнца, но едва ли можно отрицать её историческую и художественную правду. Толпа Маковского глубоко народна, — это именно весь нижегородский люд старого времени собрался отстаивать Москву и бескорыстно, горячо срывает с себя рубаху в жажде положить кости за родную землю. Картина не нравится.
А быть может, она потому нам не нравится, что уже чужда нам, что слишком далека от наших дней, когда мы, раньше срывавшие свои последние рубахи для нужды страны, — теперь собрались срывать рубахи с наших выставочных гостей?
Ответ А.А. Карелину
Ваш пример неумения толпы читать литературные сюжеты на произведениях живописи несколько неудачен. Риксенс воспроизвёл на своей картине такой момент из легенды о дон-Жуане, который не трактовался ни Мольером, ни Толстым и никем из авторов, пользовавшихся легендой[29]; этот момент является результатом устного творчества массы, создавшей легенду; он не вошёл в общеизвестную литературу о дон-Жуане, а потому и не мог быть знаком лицам, суждения которых вы слышали пред картиной Риксенса.
Непонимание современными культурными людьми религиозного искусства Византии, приводимое вами в опровержение моих слов о том, что искусство должно быть просто, ясно и понятно, — не опровергает моего положения и решительно ничего не доказывает. Религиозная живопись от веков, следовавших тотчас же за периодом иконоборства и до предшественников Рафаэля была проникнута мистицизмом, вполне понятным и родным настроению людей того времени. На всём протяжении своего существования это искусство имело тот же служебный характер, какой имеют в данное время для нас рисунки в бытоописательных и исторических книгах, но, конечно, общее психологическое значение его было обширнее и глубже значения наших иллюстраций. Художник средних веков, изображая религиозный сюжет, был глубоко убеждён в том, что он изображает действительность, правду, и хотя он рисовал сверхчувственное, но как бы оставался реалистом. Религиозное предание