Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 24. Статьи, речи, приветствия 1907-1928

за полведёрка сделать всё, что угодно доброму барину; бабы выпрашивают «обносочки» и ругаются друг с другом; слуги, не чувствуя над собою твёрдой хозяйской руки, ленятся, вещи пропадают; в лесу дерут лыки, рубят деревья, в полях травят посевы — ад кромешный! В конце четвёртого действия добрые баре совершенно разбиты, подавлены деревенской темнотой и бестолочью и — собираются восвояси, в город.

В первом случае, как видите, изображена неправда, выдумка, а во втором, вероятно, суровая действительность. Но — сквозь выдумку и неправду ясно чувствуется горячее желание новой жизни и вера в человека, даже когда он — барин, старинный враг; а во втором — искренно, хотя и неумело, изображена невозможность жить и работать с мужиком, одичавшим от бедности, пьянства и голодух, развращённым побоями. Безнадёжно, скорбно и беспросветно.

Если бы я встретил это противоречие пять и десять раз, я счёл бы его случайным и не позволил бы себе остановить на нём ваше, читатель, внимание, но, встречая его десятки раз, нахожу нужным подчеркнуть.

«Это искусственно подобрано и оттого звучит так громко!» — может подумать читатель.

Но ведь чтобы собрать цветы, надо, чтобы они где-то выросли!

А кроме этого возражения, которое, может, и не будет принято, я советовал бы сопоставить приводимые мною выписки со стихами московских поэтов-самоучек, издавших в Москве в 1909 году коллективный сборник своих стихов («Галерея современных поэтов». Выпуск первый. Цена 15 к. Москва, 1909 года). Там встретите такие строки калужского крестьянина Савина, автора сборников «Песни рабочего» и «Свободные песни»:

«Жизнь есть борьба,

Я в ней борюсь,

Пусть бьет судьба

Не покорюсь.»

Шкулёва, крестьянина:

«Только трудом

Все мы живем,

Труд наш отец,

Счастья кузнец,

С ним мы порвем

Цепи и гнет,

Смело вперед!»

«Песнь о свободе» рабочего Нечаева, где есть такие строки:

«…ты померкла предо мной…

Но голос твой звенит повсюду,

Как в дни весенние ручей,

И силой властною своей

Вливает страждущему люду

В сердца живительный елей

Сотрудники этой «Галереи» — рабочие, приказчики, люди тяжкого ежедневного труда, и всё это — люди живой души.

Один из них говорит:

«Я не хочу земли обетованной

Найти в заоблачной выси,

Весь этот мир, живой и многогранный,

Он для меня, как солнце в небеси…»

Другой:

«Хочу я быть певцом отчизны.»

Третий:

«…Я не могу склониться

В мольбе пред тем, кто близок богачу,

А бедных чужд… довольно, не хочу

И не могу я более молиться

Я обращаю внимание читателя также и на ряд других сборников «писателей из народа», или «самоучек», — просмотрите их, и вы увидите, как велика разница настроений в литературе признанной и в этих тонких книжках, написанных простыми, искренними людьми, которые знают жизнь непосредственно,

Прошу помнить, что я говорю но о талантах, не об искусстве, а о правде, о жизни, а больше всего — о тех, кто дееспособен, бодр духом и умеет любить вечно живое и всё растущее благородное — человечье.

Если сопоставить эту их тяжкую жизнь и бодрые голоса с истерическими, капризными выходками признанных литераторов, «уставших от сложности и напряжённости современной», как они заявляют, если это сравнить — станет понятно враждебное отношение демоса к интеллигенции.

Мне легко было бы привести ещё десяток и больше выдержек из произведений, написанных в таком же бодром, жизненном тоне, но полагаю, что отмеченное достаточно убедительно. Часто авторы рассказывают о себе, и почти всегда чувствуешь в этих рассказах ужимку смущения, застенчивость скромного человека, который нередко хочет скрыться за неуклюжей и шутливой развязностью. Иногда эта развязность неприятно груба и шумна, но это — внешнее, это — маска, за которою прячется лицо человека, уже знакомого с чувством уважения к себе.

Приведу одну из таких биографий:

«Первые проблески памяти рисуют мне дерущихся пьяных отца и мать. Помню и смерть матери, но, будучи трехлетним, не понимал своей утраты, даже был доволен, что благодаря этому меня отпустили играть. Шести лет мне чуть не пришлось отправиться вслед за матерью, и черви, расплодившиеся в моих ранах, а также паразиты, и грязь, и смрад очень тому способствовали, но я только оглох на оба уха. Семи лет я в девятнадцать дней окончил курс образования в отцовском университете по новейшему способу преподавания, чтению — по обтрепанным листам календаря, письму — палкой на песке. Пятнадцати лет ходил в Семипалатинск на Святой ключ Абалакской божьей матери просить исцеления от глухоты, но простудился, купаясь в холодном ключе, и, не солоно хлебавши, вернулся домой. Восемнадцатилетним юношей я зажил самостоятельно, научился пиликать на скрипке, стал играть на вечеринках, работал и читал все, что попало, с ненасытной жадностью.

От невыносимой жизни со своим зверем мужем запила моя старшая сестра; вино явилось ей какой-то необходимостью и наконец превратилось в страшную потребность, и когда она разошлась с мужем, то во время запоя была убита. Я видел ее истерзанное тело, видел палку… но не плакал. Лучше — не мучиться теперь… Вторая еще жила кое-как, а третья, девушка, нашла приют в веселых домах. Брат старался перещеголять отца, и только я чувствовал к вину какое-то дикое отвращение. Двадцати четырех лет я бросил гильзовое ремесло и взялся за шапочное. Тогда-то чтение толкнуло меня попробовать стать писателем или поэтом. Первые опыты показались мне удачными, и я решил, что это мое назначение.

И вот муза моя начала мне мешать и спать и работать. Один раз я не мог заснуть девять ночей, воспевая бессонницу, и даже примирился с мыслью сойти с ума, но, на счастье, меня пригласили в один увеселительный притон музыкантом. С радостью ухватился я за это: вечером и ночью играл, утром до обеда спал и в свободное время писал в бане. В то же время отец помер, не получив прощения от изнасилованной им ранее младшей моей сестры.

Около двух лет упражнялся я в стихотворном искусстве и только после того понял, что у меня не достает очень важного — знания грамматики, о существовании которой я, признаться, и не подозревал до сего времени, изучить же ее мне представлялось китайской грамотой, и я махнул рукой, надеясь понять премудрости языка, следя за каждым знаком при чтении, — и тем избежать ужасающей меня зубрежки учебника.

Наконец, нашелся один странствующий адвокат, который взял меня к себе, объявив, что гению не место в публичном. Мы жили как братья. Он был настоящая забубенная головушка и в то же время замечательный виртуоз на кварт-гитаре; слушая его вдохновенные фантастические композиции, я рыдал на его плече и тогда впервые почувствовал в своем сердце вдохновенный творческий огонь. Но скоро этот друг запил непробудную, и я убежал от него в мастерскую. Половину работал, половину писал.

В 1905 г. участвовал в освободительном движении, от погрома спасся в деревне. Во время краткой декабрьско-январской свободы на устроенном социал-демократической группой литературном вечере читал свое стихотворение «Егорка», получился успех. После того участвовал в забастовке шапочников. Отсидел полмесяца в тюрьме. Пресса не приняла моих длинных стихов, нужно было коротеньких. Я этого тоже не знал. Пришлось писать на новый лад. Мне удалось и это. Почти все мои стишки были напечатаны, и — так сбылась моя мечта: я попал в печать. Ошиблись все утверждавшие, что это нелепо в моем положении.

Встретил младшую, но уже тридцатилетнюю, сестру, она жила по публичным заведениям, из которых ее часто выгоняли за невозможное пьянство и держали только из жалости… Сестренка моя горемычная. Красавица, гордость и радость моя бывшая. Что осталось от тебя… Что осталось от нашей семьи… В моем кармане хранилось письмо из Барнаула с извещением, что брат чуть не сгорел от вина, а пьянствующую сестру муж избил до полусмерти, выдергал волосы, выбил зубы и проломил скулу молотком… Ух ты! Что это?..»

Что же и о чём может писать человек такой страшной жизни?

Вот несколько отрывков из напечатанных им стихотворений:

Жизнь

Безначальная, бесконечная,

Беспредельная, необъятная,

Неизбежная, непонятная —

О, жизнь, стоишь ты предо мной,

Как сфинкс, как тайна роковая,

Очами вечности сверкая,

Дыша бездонной глубиной,

Где зло сливается с добром,

И целый мир, и каждый атом

Слит в поцелуе роковом,

Благословенном и проклятом!..

И мысль в величии своем

Напрасно силы напрягала

И что-то тщетно разбирала

В лице таинственном твоем…

Последнее письмо

Я приняла, мой друг, последнее решенье:

Освободить тебя от жизненных цепей…

Не смерть меня страшит, страшит меня мученье —

Безумие души моей.

Но возвращу тебе свободу

Я этой страшною ценой,

И на служение народу

Благословляю, милый мой!

Орион

Бахрома облаков, расплываясь в пространстве,

Открывает величие вечных чудес —

В неизменно-божественно-пышном убранстве

Глубину полуночных небес.

Хороводы светил, с чистотою стыдливой,

Испещряют предвечный незыблемый трон,—

И горит и царит красотой горделивой

Всем созвездиям царь — Орион.

Он горит, как вселенной весы золотые,

Для решений верховного правды Суда,

Где бы взвесили споры свои роковые

Жизнь и Смерть и Любовь и Вражда

К букве

К букве буква, к слову слово

Строки стройные растут,

К жизни светлой, к жизни новой

Безбоязненно зовут.

Час за часом, дни за днями —

В Лету падают года.

Жизнь цветет, горит огнями

Всемогущего труда.

Мысль и руки понемногу

В побежденной полумгле

Строят верную дорогу

К царству правды на земле!»

И, когда после таких стихов «человека страшной жизни» прочитаешь жалкое признание культурного человека, который с печальной, некрасивой, а может быть, и мстительной откровенностью прокажённого обнажает гниющие язвы свои:

Я прожить, как мудрый, не умею,

Умереть, как гордый, не могу,

Перед жизнью я сгибаю шею,

Уступаю моему врагу.

Я живу без знания и веры,

В нестихающей вражде с собой;

Позади кошмары и химеры,

Впереди нелепый, дикий бой —

становится жутко за страну, где интеллигенция почти через каждое десятилетие аккуратнейшим образом с головой погружается в болото фатализма и приходит к самобичеванию и самооплеванию, ошибочно именуя это неизящное занятие самоусовершенствованием.

Искренно говорю — я никого не хочу обидеть. Зачем? Российский интеллигент сам себя превосходно обижает, он делает это всегда с болезненным каким-то усердием и сладострастием, точно Ф.М. Достоевскому экзамен по науке самоистязания сдаёт.

Но — хотелось бы сказать: «Господа, если вас тошнит, не выбегайте на улицу во время этого процесса, по улице живые, здоровые — новые люди и дети ходят, и юноши, а им вредно смотреть, как вас вывёртывает!»

В молодой и милой стране нашей люди юны и чутки и по юности своей — чудесно восприимчивы ко всему, а истерия и всякие судороги — заразительны, и это надо бы помнить из уважения к жизни, к родине, к человеку! А из уважения к себе — не кричи, не стенай и, если пришло время умирать — умри в одиночестве, это и красивее и гигиеничнее.

Мне, надеюсь, не поставят в вину такое отступление и не примут его как выходку злую, — я говорю с великою болью за всех, кому больно, с глубокой тоской за всех, кому тошно, но — с ещё бо́льшим страхом за молодых людей, которые поднимаются от земли навстречу культуре, — поднимаются «весело», с «протянутыми к творческой работе руками» и которым вы нужны как друзья, как учителя, а не как примеры

Скачать:PDFTXT

за полведёрка сделать всё, что угодно доброму барину; бабы выпрашивают «обносочки» и ругаются друг с другом; слуги, не чувствуя над собою твёрдой хозяйской руки, ленятся, вещи пропадают; в лесу дерут