значительность этого молодого человека утверждается тем фактом, что на протяжении почти полутораста лет о нём, о драмах его жизни писали книги все крупнейшие литераторы Европы и России, — писали и всё ещё продолжают писать. Не будет преувеличением, если скажем, что жизнь этого человека служила основной темой литературы XIX столетия. Известно, что этому столетию предшествовала трагедия французской «великой» революции и что в течение его разыгрывались драмы 30-го, 48-го и величайшая из них — драма 71-го года. В этом веке на сцену истории выступил новый герой — пролетариат, выступил как сила, осознавшая своё историческое значение и своё право на борьбу за власть против буржуазии, которая во Франции его руками, его силой вырвала власть из рук феодального дворянства. Совершилось в XIX веке и ещё немало событий такого огромного, решающего значения, как, например, рост экспериментальной науки и рост техники.
Однако художественная литература не обратила должного внимания на бури классовых драм, на проблемы социального бытия, а предпочла посвятить исключительно мощные силы свои изображению драм личной, индивидуальной жизни. При этом следует отметить, что она не пользовалась как материалом своего творчества биографиями наиболее крупных и характерных людей эпохи. Она почти не уделила своего внимания деятелям французской революции или красочным «героям» наполеоновских войн. Казалось бы, что творческую силу романистов, их, так сказать, ремесленные симпатии должны были привлечь к себе столь яркие фигуры, как, например, граф Мирабо или Дантон, Роберт Оуэн, Сен-Симон или Гракх Бабёф, как знаменитый революционер в области науки — химик Лавуазье или не менее знаменитый физик Фарадей, выходец из рабочего класса, как Михаил Ломоносов и другие люди этого ряда, — люди, которые фактом бытия и творчества своего говорили о том, какие могучие силы скрыты в тёмной массе трудового народа. Обойдены вниманием литераторов и такие фигуры, как сын трактирщика Иоаким Мюрат, впоследствии король Неаполя, сын бондаря и рядовой солдат — маршал Ожеро, сын рыночной торговки — маршал и герцог Ней. Литературно интересен был и сам Наполеон, «последний из кондотьеров» и фабрикант «героев» в течение двух десятков лет войны; не показаны миру литературой XIX века промышленники и банкиры во всем их отвратительном и фантастическом величии.
Художники слова посвятили своё мастерство главным образом изображению личной жизни некоего молодого человека, который не отличался особенной даровитостью ума и силою воли, — человека, в сущности, весьма «средних качеств». Чем же можно бы объяснить этот интерес литераторов эпохи разнообразных героев, — интерес к молодому человеку «средних способностей»? Вероятно, только тем, что сами литераторы, несмотря на их исключительную талантливость, а в некоторых случаях даже гениальность, были социально — кровно и духовно — родственны герою, излюбленному ими.
Духовным родоначальником молодого человека, о котором идёт речь, можно считать Жан-Жака Руссо — блаженного Августина XVIII столетия. Жил Руссо в «эпоху просвещения», в тот век, когда исследующий разум властно заявил о своём праве критики и решительно вступил в бой против хитростей католицизма, против чувства веры, против церковной мистики. Руссо был сотрудником Вольтера, Даламбера, Дидро по работе в знаменитой «Энциклопедии», но он решительно поставил чувство выше разума. Он был гораздо больше католик, чем «свободный мыслитель», и в его «Рассуждении о причинах неравенства людей» основные социалистические посылки кажутся списанными у Лактанция, церковника IV столетия, а обличения современного ему, Руссо, социального строя уступают в силе обличениям епископа Гиппонского, который тоже считал государство «греховной силой». Он не говорил вслед за Августином: «Верю, потому что — невероятно», но его «Речь о науках» — речь мистика, церковника, уверенного во вреде наук. В сочинении этом сказано, что «науки выдумал один из богов — враг душевного покоя людей», — ученики Руссо назовут этого бога Дьяволом. А в трактате о неравенстве людей, между прочим, дана такая оценка книгопечатания: «Если взглянуть на ужасные беспорядки, которые книгопечатание уже вызвало в Европе, и если о будущем судить по распространению, которое зло получает со дня на день, то легко предвидеть, что государи не замедлят приложить столько же стараний к тому, чтоб изгнать это ужасное искусство из своих владений, сколько они раньше прилагали стараний к введению его».
Психологическое сродство Аврелия Августина, который жил в IV–V веках, и Жана Руссо, человека XVIII столетия, весьма заметно в «Исповедях», написанных тем и другим.
Руссо был прежде всего человеком верующим, а исследующим — настолько, насколько это требовалось для укрепления его чувства веры. Веровал же он, — как сказано в его «Исповеди», — веровал он в то, что является существом совершенно исключительным, даже как-то иначе, лучше, чем все другие люди, созданным природой. Убеждение в своей личной исключительности и оригинальности внушило ему мысль, что и вообще только личность, стремясь к дальнейшему совершенствованию своих качеств, основанных на чувстве, — только личность, единица творит новые формы жизни и ведёт за собою обыкновенных рядовых людей. Он успел сказать это достаточно красноречиво, с предельной ясностью, — это учение и даёт нам право считать Руссо первым, самым талантливым апостолом индивидуализма. Его влияние на современников было огромно и широко. Иммануил Кант, основоположник индивидуализма в философии, зачитывался его «Речью о науке». Шиллер обращался к Руссо с такими словами: «Пусть безумие руководит миром! Вернись домой к своим братьям-ангелам, от которых ты снизошёл к нам». Сын прачки, а впоследствии генерал-лейтенант русской службы и автор «Фауста» Фридрих Клингер находил, что природа открыла Руссо свои святейшие и сокровенные тайны. Особенно сильно было влияние Руссо на немецкую литературную молодёжь второй половины XVIII века. Проф. М. Розанов, автор книги «Якоб Ленц, поэт периода бури и натиска», устанавливает три тенденции, несомненно заимствованные у Руссо романтиками того периода: культ личности, культ чувства и культ природы. Якоб Ленц, один из литераторов той поры, поучал, что подлинное знание доступно только личности гения, «только гений способен проникнуть в глубочайший смысл всех явлений и существо всех сущёств. Гений не нуждается в опыте, он познаёт силою интуиции и более истинно, более глубоко, чем обыкновенный человек познаёт усилиями разума».
Утверждали, что чувство всегда и строго индивидуально и якобы совершенно независимо от внешних впечатлений бытия, от условий эпохи, влияний класса. Вертер, герой романа Гёте, говорит: «То, что я знаю и думаю, могут знать и другие, сердце моё принадлежит только мне». Признавалось, что голос сердца — голос божий: отдаваясь влечению сердца, человек как бы вступал в связь с таинственными силами мира. Всё это весьма похоже на бред, но в это верили как в «священную истину».
Может быть, в мелких, экономически немощных немецких государствах, где значение личности было особенно ничтожно, буйные фантазии романтиков способствовали росту сознания собственного достоинства молодого человека той поры. Но в то же время убеждение в своей «исключительности» должно было вызвать в единице ощущение социального одиночества, должно было воспитать чувство вражды к обществу и государству, привить единице странную болезнь, — её можно назвать социальной слепотой. Вообразив себя гением, силою, которая способна единолично разрешить все «загадки бытия» и судьбы народов, молодой человек не находил для себя места в жизни, и ему некуда было деваться, кроме как «замкнуть дух свой в самом себе», бежать в пустыню бесплодных, романтических мечтаний, в Фиваиду эгоцентризма и мистики, куда — в первых веках христианства — скрывались от грешного мира монахи. Точно так же, как монахи считали страдание уделом истинного христианина, Шатобриан и многие другие романтики признают страдание уделом всякой выдающейся личности.
Виконт Франсуа Шатобриан, виконт Луи Бональд, граф Жозеф де-Местр и прочие реакционеры, «могильщики революции», признавали страдание уделом бытия своего не потому, что они исповедовали религию «страдающего бога» — Христа, а потому, что они были осколками разбитого, осуждённого класса. Вполне допустимо, что они, аристократы, действительно страдали, создавая «идеологию» для лавочников, для людей, которые отрубили головы их королю и сотням людей их класса. Но вместе с ними в том же направлении уже работали дети лавочников, как, например, Балланш, сын книготорговца, и другие молодые люди буржуазии, люди, напуганные революцией и вождём её — критическим разумом «века просвещения». Критика уже мешала строительству государства лавочников, железного пресса для выжимания золота из крови и плоти трудового народа. Нужно было погасить, стереть провозглашённые революцией лозунги «свободы, равенства, братства», и этому делу ничто не могло послужить лучше, чем служила мистическая идеология церкви.
Но всякая религия — а христианская особенно — усердно заботясь о том, чтобы трудовой народ покорно подчинялся воле командующего меньшинства, чтобы раб считал владыку «властью от бога», — всякая религия неизбежно должна воспитывать владык, и все религии так или иначе принуждены утверждать значение личности, единицы, ставить её против массы как монарха, пророка, вождя, героя, — в конечном счёте — как «спасителя».
По закону диалектики это учение, внедрённое в практику жизни, должно было обратиться в свою противоположность, оно и обратилось: XIX век, век неограниченной власти буржуа, стал веком развития анархизма. Железный пресс буржуазного государства не щадил и своих детей, а многие из них, воображая себя достойными высоких позиций, не находили места в жизни иного, чем должность приказчика в лавочке или служащего в конторе, а Шатобриан учил их: «Человек должен стремиться только к личной независимости». Будем смеяться над воплями толпы и довольствоваться сознанием, что, пока мы не вернёмся к жизни дикарей, мы всегда будем рабами того или другого человека, — говорил Шатобриан. Другой последователь Руссо, Сенанкур, заставляет героя своего романа «Оберманн» сказать: «Я блуждаю среди толпы, как человек, который неожиданно оглох». «Это — искусственная глухота, её воспитало полное презрение ко всем человеческим затеям», — как вполне правильно указал де ла Барт в своих лекциях о «Литературном движении на Западе первой трети XIX столетия». Этой социальной глухотой и слепотой страдали весьма многие из героев русской литературы, и главнейшие мысли «исключительных» людей были прекрасно знакомы человеку, изображённому Достоевским в «Записках из подполья». Презрение к жизни «толпы» и желание бежать от действительности тоже дошло до наших «исключительных», и в 1905 году, когда наша «толпа», движимая сознанием своего права борьбы против класса грабителей её труда, мощно пошевелилась, — Валерий Брюсов, несколько смущённый её «чугунным топотом», пропел:
А мы, мудрецы и поэты,
Хранители тайны и веры,
Унесём зажжённые светы
В катакомбы, пустыни, пещеры.
Эгоцентризм Шатобриана и предшественников его — немецких романтиков XVIII века — с предельной полнотой и ясностью изобразил в 1845 году духовный сын Руссо — Макс Штирнер в книге «Единственный и его собственность». Можно сказать, что с начала XIX века на теле буржуазии появилась некая — сперва не очень болезненная