многие люди указанного типа верят, что, разрешая вопросы этого порядка, они «углубляют познание смысла бытия», а также разоблачают заблуждения мысли 12.
Решением этих вопросов занимаются наиболее крупные птицы, так сказать, вороны, среди галок, сорок и ворон. Более мелкие «двуногие без перьев» ближе к мещанской действительности и по мере сил своих затемняют ясность подлого её смысла.
По характеру своему они — в большинстве — жулики, но по убеждениям — гуманисты. Они могут быть деятельными членами «Общества защиты животных» и равнодушно наблюдают, как полиция избивает рабочих на улицах культурных городов Европы. Они могут протестовать против «вивисекции», защищая жизнь кроликов, собачек, морских свинок, и могут оправдывать неизбежность империалистических войн, истребляющих десятки миллионов людей, оправдывать варварскую колониальную политику капиталистических государств; могут по указу хозяев науськивать мещанство Европы на интервенцию в Союз Советов, науськивать на террор против большевиков. Вообще они «к добру и злу постыдно равнодушны», но, работая в газетах банкиров, они проповедуют какое-нибудь «добро», например, фашизм, и «обличают зло», например, коммунизм.
Хозяева кормят их более или менее вкусно и командуют им: «Эй, ребята! Делай общественное мнение!» И они послушно сочиняют, что в Союзе Советов хозяин его — трудовой народ — изнемогает от желания снова посадить на шею себе царя или парламентец с банкирами и фабрикантами; доказывают, что существует племя людей, которым скучно жить, если их не бьют, что у людей этих развита любовь к страданию, как доказано Достоевским, что они тем лучше себя чувствуют, чем больше у них чирьев на коже, и что терпение их совершенно изумительно, — так, например, они почти голыми кулаками четыре года усердно и терпеливо били армии учёных генералов, спецов военного дела, и войска европейской буржуазии. Впрочем, на последнее они, кажется, не ссылаются, доказывая любовь населения Союза Советов к страданию и терпению.
Они очень любят подчёркивать различные мелкие, пошленькие, глупые и уродливые анекдоты, которыми советская действительность не бедна и которые не могут не создаваться в стране, где приведены в непрерывное движение 162 миллиона людей, в большинстве не очень грамотных.
Люди эти дерзновенно решили создать новое, социалистическое общество; никто до них такой работы не начинал, учиться им не у кого, рабочей силы им не хватает, и вообще положение таково, что для творчества глупеньких анекдотов есть и место и достаточное количество разнообразных причин.
Однако не было случая, чтобы анекдоты, даже взятые в сотнях и тысячах, заметно задерживали развитие исторического процесса. Но разбойники пера и мошенники буржуазной печати обязаны хозяевами доказывать, что анекдот не только мешает, но и останавливает ход истории. Моё мнение по этому поводу таково: если анекдот остроумен, он украшает историю, как художественная миниатюра страницу летописи; если анекдот уродлив, пошл и глуп — автор его, наверное, тоже урод.
В номере 254 «Правды» была напечатана заметка: «Без революционной теории — нет революционной практики», Это — правильно, и это следовало бы повторять в разных формах возможно чаще. Заметка была бы ещё более педагогически солидной и убедительной, если б в ней упомянуто было, что революционная теория создаётся не «от ума» и не «от скуки жизни», как думают некоторые наивные, а может быть, притворяющиеся наивными, в сущности же плутоватые субъекты. Наивным приходится напоминать, что революционная теория ленинизма построена на фактах трудовой, житейской, исторической практики, имеет глубочайшие корни в земле, в истории длительной борьбы трудового народа за его освобождение из железной сети капитализма. Люди, которые почерпнули эту простую истину из книжек, думают, что она усвояется легко. Но простые идеи — самые мудрые, и поэтому они — самые трудные. Мозг человека засорен множеством идей фантастических, ложных, но очень затейливо одетых в красивенькие слова и увлекающих мысль своей затейливостью. Есть пословица: «Грязная одёжа срастается с кожей».
Идея социальной революции очень проста, правда её совершенно очевидна. Но эта идея должна проникнуть в сознание трудовой массы, веками воспитанной на суевериях мещанского, зоологического индивидуализма, искусно скрытого в громких фразах. К тому же: можно не верить в бога и всё-таки — по привычке бабушек и дедов, отцов и матерей — думать о жизни церковно, то есть ложно.
Люди тяжёлого физического труда тысячелетия воспитывались на идее «судьбы», всесильно властвующей над ними, на учении о царе небесном и неограниченной власти земных царей, на идеях пассивного, покорного отношения к жизни, хотя именно эти люди — та сила, труд которой непрерывно изменял формы социальной жизни их владык и создавал культуру. Некоторые из активных единиц, которым удавалось вырваться из каторжной работы и нищеты, становились по отношению к массе в ряды грабителей её труда. У них было весьма солидное основание верить, что жизнь строят ловкие, бесстыдные и потому богатые. Они укрепляли в массе веру в то, что существует бог, и это он — податель богатства. Нет диктатора, который не опирался бы на церковь, и нет религии, которая не служила бы диктатуре богатых над рабочим народом. Всё это хорошо известно уже миллионам рабочих, но не всем рабочим. В нашей советской действительности работают десятки тысяч крестьянской молодёжи, которой не совсем ясна история роста революционной теории, не ясно, из каких фактов она возникла. Нужно, чтоб эта молодёжь знала историю развития сельского хозяйства от первобытных времён до наших дней, историю развития науки, техники, промышленности, историю всего, что создано трудом и на основе труда её предков, должна знать «Историю фабрик и заводов», «Историю гражданской войны» и первой, великой победы революционной теории над грязной и кровавой практикой мещан. Наша молодёжь должна знать также и текущую действительность, то есть историю её героического труда. Среди неё возможны юноши, для которых бурный ход действительности так непонятен, что они ставят вопрос: «К чему всё это?»
Вопрос: «К чему всё это?» — дважды поставлен предо мною в его буквальной форме и десятки раз в формах менее точных. Ставят этот вопрос юноши, которых можно разделить на две группы: на уставших от «идеологии» и желающих, как пишет один из них, «чтоб на полях вместо гвоздей росла трава и крестьянин обнимал крестьянку, а не трактор». Вторая группа — юноши, убеждённые в своей гениальности и уверенные, что они вполне «способны решить все вопросы современности, не опираясь на прошлое, изучать которое вы нас призываете, потому что вы старик и прошлое вам дорого, чего мы не чувствуем и не признаём». В этой группе нашёлся молодой пистолет, который, предпочитая русскому языку малограмотный, рассуждает так: «Мне ещё нужно доказать, что учёба постоянно полезна, а не привычка накоплять знакомства с ненужными фактами жизни». А человек, едва ли молодой, очень сердитый и анонимный, говорит: «Вы уже не художник, а дидактик и старик, а старики честолюбивы и любят учить, хотя их уже некому слушать в стране, где управляют жизнью безграмотные дворники и кухарки…»
К этим изъяснениям настроений моих корреспондентов прибавлю следующее. Недавно я прочитал книжку, ценою гривенник, в ней излагается дискуссия одного профессора со студентом. Профессор доказывает, что, только освоив научный опыт человечества, историю его интеллектуального роста, мы можем быстро и успешно двигать науку вперёд. Студент возражает: для практики бурно текущей жизни и работы строительства достаточно умения пользоваться готовыми формулами и нужен технический справочник, а «познание глубин научной мысли нужно отложить на будущее, когда для учёбы останется больше свободного времени». Профессор, к сожалению, соглашается со студентом, даже ставит ему фиктивный зачёт и, таким образом, выпускает на ответственную работу недоучку, который, вероятно, что-нибудь напутает, напортит, нанесёт государству вред.
Титул «честолюбивого старика» — не новость для меня, титул этот давно уже дан мне эмигрантской прессой, а чином дидактика я награждён лет тридцать назад. Я не считаю себя виноватым в том, что стар; на мой взгляд, старость — не преступление, а только неизбежная и очень крупная неприятность. Должен сказать, что у меня нет особенной симпатии к племени стариков, ибо мне с юности очень хорошо известно, что многие человеки, старея, густо обрастают шерстью и даже щетиной человеческой «мудрости», что разум их становится нетерпимым, назойливо авторитарным и хочет, чтоб доводы его принимались как аксиомы, не требующие доказательств и не подлежащие критике.
Гениальные пистолеты могут вообразить, что я говорю так с намерением подыграться к их настроению чрезмерного и малограмотного критицизма. Нет, я делаю это для удобства драки, для того, чтоб в меру старческих сил моих дать им трёпку. Я знаю: петухи, воображая себя орлами, всё-таки не взлетят выше плетня или забора, — однако зачем же поощрять молчанием бесплодные попытки некоторых юношей подняться на вершок от земли, дёргая себя за собственные свои уши?
Невежественно думать, что «прошлое дорого» мне. Если б это было так, я жил бы по принципу «после меня — хоть потоп» и рабетал бы в другом лагере, а не в том, где, кроме прямых моих обязанностей литератора, я должен заниматься работой санитара, попытками вымести из жизни всякую заразную грязь и дрянь.
Этой работой санитара и объясняется отмеченная анонимом моя склонность к дидактизму — учительству, якобы не свойственному и даже вредному для сочинителя рассказов и романов. Я не знаю искусства, лишенного дидактики, и не думаю, что дидактизм способен понижать силу влияния искусства на воображение, на разум и волю читателя.
Лично меня всю, жизнь учили и продолжают учить. Учили Шекспир и Сервантес, Август Бебель и Бисмарк, Лев Толстой и Владимир Ленин, Шопенгауэр и Мечников, Флобер и Дарвин, Стендаль и Геккель, учил Маркс, а также библия, учили анархисты Кропоткин, Штирнер и «отцы церкви», фольклор и плотники, пастухи, рабочие фабрик и тысячи других людей, среди коих я прожил полсотни лет сознательной жизни. Я не нахожу, что в школе, которую я оканчиваю, преподавалось и преподаётся нечто лишнее для меня. Продолжая учиться у Ленина и у его учеников, я чувствую, что меня одновременно учат и не очень грамотные наши ударники и весьма грамотный Шпенглер, корреспонденты мои тоже кое-чему учат меня. В конце концов я назову это «прохождение» столь пёстрого курса наук обучением у действительности и скажу, что моё право учить я считаю достаточно обоснованным.
Некоторые из корреспондентов учат меня: «Возьми палку, надень котомку и походи пешечком, погляди…» Этого я не сделаю, у меня нет времени для прогулок. В своё время я достаточно погулял и не плохо знаю, в каких отчаянных, каторжных условиях, в какой нищете жило крестьянство. Знаю, что пятьдесят лет назад мужик ходил «с сошкой», а по пятам за ним — «семеро с ложкой», что в ту пору у него было очень много хозяев, а учителя