таких препятствий, которые не могла бы преодолеть коллективная сила рабочей массы, руководимая сознанием великой цели, поставленной перед нею историей её страны. Труден путь к этой цели, но уверенно и умело ведут нас к ней партия рабочих большевиков и вождь этой партии товарищ Сталин. Труден путь, но уже скоро будет легче, ибо сделано много, делается ещё больше. Каждый день и каждый час труда обогащает страну, и в этом богатстве нет ни одной крохи, которая миновала бы рабочего и крестьянина, потому что в стране нашей нет других хозяев, кроме трудового народа, и всё, что он делает, делает он для себя, для того, чтобы явиться на земле самым сильным, здоровым, умным народом, учителем и вождём трудящихся всей земли.
Ещё раз об «Истории молодого человека XIX столетия»
Мною получено несколько критических замечаний по «Истории молодого человека XIX столетия». Суть этих замечаний в главном сводится к следующему:
молодой человек типа «неудачника», о котором идёт речь в книгах по «Истории молодого человека», служил основной темой литературы XIX столетия. Однако в действительности, в жизни существовал и другой молодой человек буржуазии — с ярко выраженной классовой волей и моралью, человек, достойный своей эпохи, расцвета своего класса. Молодой человек этого типа — плоть от плоти и кровь от крови своего класса, опора его, стоял на страже интересов буржуазии, действуя огнём и железом в борьбе с рабочими и угнетёнными народами колоний. Безволие и бессилие одних в сочетании с хищным оскалом зубов других — таков полный портрет буржуазной молодёжи. Литература оставила в тени вторую группу, посвятив основное своё внимание первой. Но нам, ставящим своей целью коммунистическое воспитание трудящейся молодёжи, необходимо наряду с тем типом, которому посвящена «История молодого человека», показать и другой тип.
Эти «замечания» требуют подробных объяснений, каковые я и попытаюсь дать.
«Замечания» можно понять так: как бы подозревают редакцию «Истории» в искусственном подборе типов и в недостаточно объективном отношении к задаче «Истории». Буржуазная литература и критика понимают объективизм как равносильно точное и яркое изображение непримиримо противоречивых явлений социальной жизни. Если допустить, что в классовом обществе такой объективизм возможен, возникает вопрос: что скрыто в основе объективизма? На этот вопрос мы можем ответить только так: в основе этого объективизма скрыто стремление в спокойную область той «исторической правды», которая утверждает, что всё в мире совершается по воле богов, по воле рока, а потому дано навсегда и разумная воля трудовых масс, организованная идеей социализма, не в силах изменить действительность. Или же объективизм этот исходит из потребности в «правде» эстетической, из желания отдохнуть пред картиной «социальной гармонии», созданной воображением художника, но не согласной с подлинной, суровой и унизительной правдой действительности. Разумеется, я не подозреваю в склонности к объективизму такого типа, я только напоминаю, что он существует.
Но есть и ещё вопрос: насколько полезен и уместен объективизм в нашу эпоху социальных битв? Человека «с ярко выраженной классовой волей и моралью, достойного своей эпохи, расцвета своего класса», можно изобразить настолько сильным, умным, обаятельным, что он вместе с эстетическим наслаждением его образом способен будет вызвать и чувство зависти к нему, врагу, желание подражать его практике мошенника и грабителя. Десятки миллионов людей воспитаны именно этой практикой, она сдирала с них, сдирает по семи шкур, и заветным желанием множества ограбленных является то же самое желание содрать со своего ближнего по классу хоть одну шкуру. Известно, что в мире буржуазии шкуродёрство служит единственным выходом к хорошей, то есть сытой жизни. Разумеется, это я шучу. Но, говоря серьёзно, мне думается, что врага следует сначала уничтожить, а потом уже и «любоваться его красотой». Англичане, люди умные и заядлые спортсмены, восхищались храбростью немцев не во время империалистической бойни, а после того как бойня окончилась и миллионы пролетариев Германии были истреблены в кровавой игре капиталистов. Лично я очень доволен, что живу в эпоху, когда люди «с ярко выраженной классовой волей» проходят передо мною как авантюристы, подобные Гуго Стиннесу, Крейгеру, Детердингу, Гитлеру и Пуанкаре, Гуверу и Тардье, Бенешу и Черчиллю, доволен и тем, что дети таких гениев ещё хуже, слабоумнее и слабосильней детей капиталистов XIX века. Может быть, эти люди бездетны? Тем лучше.
Некоторые домашние философы мещанства утверждают, что «объективизм — это правда». Допустимо, что, как многие, я отношусь к «правде» неправильно, недостаточно философски. Это, может быть, слишком субъективное отношение к правде является результатом личного и очень близкого знакомства с нею. Дело в том, что ещё в детстве меня, как многих, несколько оглушил отчаянный и тоже очень субъективный крик Клеща из пьесы «На дне»: «Какая правда? Где правда? Жить нечем — вот правда!» Затем на протяжении нескольких десятков лет крик этот звучал всё более громко, более отчаянно, и премудрые утешения лукавых старичков не могли заглушить его. Ленин и его товарищи организовали людей, социально родственных Клещу, — но не таких истериков, каков он, — в партию, которая превосходно разрушает хаос всех древних правд, созданных и утверждаемых мещанами, идолопоклонниками капитализма. Но Клещ всё ещё живёт и орёт. Он достаточно сильно потерпел от старой правды, он изнасилован ею и отравлен силою её до мозга костей. Новой правды он не чувствует и не понимает, хотя эта очень простая и крепкая правда создаётся волею его класса и даже при участии его силы, но не освещённой классовым сознанием. Он хочет, чтоб большевики устроили для него завтра же самую лучшую и лёгкую жизнь, он считает себя вполне достойным такой жизни. Вот он пишет мне 5 мая:
«Растущие корпуса и гиганты моей головы не кружат; о, как Днепрострой меня, например, восхищает, хотя тоже головы не кружит, ничего чрезвычайного я в нём не вижу.»
Не видит он многого, но не только потому, что сам слеп, а и потому, что мы не умеем с достаточной ясностью показать людям, подобным ему, всё, что делается в огромной нашей стране, и рассказать, для чего, для кого делается всё это. Вовсе не нужно, чтоб голова кружилась, требуется, чтоб она работала. Людей его типа — ещё не мало, и они не в силах понять, с какой фантастической быстротою, и не без их участия в деле, разорённая, нищая, безграмотная страна становится богатой, грамотной, сильной и независимой от жадности капиталистов. Человек, у которого голова «не кружится» и не работает, подписавший письмо ко мне псевдонимом «Альфа», сочинив четырнадцать страниц малограмотной чепухи, между прочим высказал и главное, что побудило его сочинить чепуху. Это главное таково: «Государство не должно заниматься ни торговлей, ни промышленностью как владелец или участник».
Этому человеку и подобным ему, конечно, весьма понравятся литературные образы хозяев, фабрикантов и помещиков, людей «с ярко выраженной классовой волей и моралью». Я думаю, что в симпатии к людям такого типа не разубедит его и хорошая книга Зомбарта «Буржуа», — книга, которую у нас плохо знают, хотя она заслуживает, чтоб её знали хорошо.
Мне говорят: «Безволие и бессилие одних в сочетании с хищным оскалом зубов других — таков полный портрет буржуазной молодёжи. Литература оставила в тени вторую группу, посвятив основное своё внимание первой».
Это совершенно верно, и на это указано в моём предисловии к изданию «Истории молодого человека XIX столетия». Цель издания этой «Истории» — показать нашей молодёжи, как однообразно разыгрывалась буржуазной молодёжью драма индивидуализма — мироощущения и миросозерцания буржуазии, как неизбежно понижался тип индивидуалиста, опускаясь от Рене — Шатобриана и Вертера — Гёте до двуногого скота, изображённого Арцыбашевым в романе «Санин», от Жюльена Сореля — Стендаля и Грелу — Бурже до «Милого друга» Мопассана и до прочих современных нам мелких жуликов в области буржуазной политики, литературы, журналистики. Процесс этот весьма убедительно и художественно изображали в десятках романов весьма талантливые литераторы, дети дворян и мещан Европы и России. Но их, должно быть, не восхищала и даже не интересовала житейская практика отцов, ибо наиболее даровитые и крупные литераторы XIX века не дали ни одного достаточно яркого портрета своих родственников, таких, как, например, Крезо, Крупп, Зингер, Нобель и прочие «герои эпохи», организаторы военной промышленности, морского транспорта, тяжёлой индустрии, машиностроения и т. д. Среди этих «героев», людей, несомненно, сильной воли, подлинных хозяев жизни, были, конечно, «поэты своего дела». Были и у нас даровитые выходцы из крепостной деревни: Коноваловы, Морозовы, Журавлевы, Бугровы, Мамонтовы и ещё многие, однако наши литераторы тоже не изобразили этих людей в своих книгах, а ведь как интересно было бы изобразить раба, который становится рабовладельцем!
На днях в брошюре краеведа Сокольникова «Литература Иваново-Вознесенского края» я прочитал нечто весьма давно знакомое мне, а именно: «Первые фабриканты района были в подавляющем большинстве крестьяне, обычно — крепостные, из них многие выкупались на свободу много позднее» того, как становились фабрикантами. В пятидесятых годах XIX столетия они платили ткачу 10 рублей в месяц за четырнадцати — пятнадцатичасовой рабочий день. Живо представляю, как рабочие, односельчане хозяина-фабриканта, пытались усовестить его:
«Иван Матвеич, больно мало платишь, прибавил бы!»
А он им:
«Эх, братцы! С кого кожу содрать хотите? На господ, на помещиков даром работали, а с меня, своего человека, требуете непомерно трудам! Эх, братцы, — креста на вас нету!»
Они его пытались усовестить, а он их убеждал пребывать дураками или прогонял с фабрики под ярмо помещика и — богател, и строил в Москве каменные хоромы, и дико пьянствовал на Нижегородской ярмарке, отдыхая от праведных трудов своих.
Изображал купечество Островский, но герои его пьес — мелкие торгаши, самодуры, пьяницы, в лучшем случае — чудаки. Уж, конечно, не они — те люди, которые являлись организаторами русской промышленности.
В своё время критика мимоходом отметила странный факт: если русский писатель хотел изобразить человека сильной воли, он брал или болгарина, как Тургенев в «Накануне», или немца, как Гончаров в романе «Обломов», как Чехов в повести «Дуэль». Потребность в человеке волевом чувствовалась, но сам русский литератор был, очевидно, человеком, в котором волевое начало не очень сильно развито, и возможно даже, что оно не прельщало его, потому что пугало, а пугало потому, что волю он видел воплощённой в самодержавии и видел её реакционность, её глупость и бездарность. Пяток царей, три Александра и два Николая, достаточно определённо и убедительно показывали в течение столетия, что значит воля, когда она — просто физическая, механическая сила, бездарная в такой степени, что до конца своих дней не могла придумать никакого иного способа для своей самозащиты, кроме штыков, и упорно отвергала помощь буржуазии, разумеется, небескорыстную, но всё же