К этому следует добавить, — я весьма смущён моей дерзостью, но следует добавить, — что русский дворянин, литератор XIX века, был, на мой взгляд, человеком не очень вдумчивым и знал действительность, окружавшую его, не так хорошо, как должен был знать. Дворянская литература брезговала «купцом», литераторы-«разночинцы» видели в нём только человека, который обижал пресвятого и любимого ими мужичка. Затем — писатель был человеком своего класса, а это обязывает. Гоголь, написав «Ревизора» и «Мёртвые души», почувствовал, что им совершён великий грех против класса своего; попробовал исправить грех, изобразить идеально совершенного и волевого грека, но это не удалось, и он не только раскаялся в грехе, но надорвался в покаянии и погиб. Достоевский начал жизнь литератора в симпатиях и к социализму, в «живом доме» Буташевича-Петрашевского, а затем попал в «мёртвый дом», там «пришёл в себя» и тоже озлобленно раскаялся, написав «Записки из подполья» — книжечку, которую индивидуалисты могут считать своим евангелием. В этой книжке эскизно даны все идеи его последующих произведений, вплоть до замечательного, по едкой злобе, романа «Бесы». Это сказано не в упрёк Достоевскому, ибо это — одна из естественных, неизбежных драм индивидуализма. В XIX веке не один Достоевский и не только у нас, а везде в Европе весьма крупные люди скатывались от материалистов XVIII века и социалистов XIX века к метафизике, мистике и в католичество, так же как Достоевский скатывался от Фурье и Консидерана к почтительной дружбе со знаменитым изувером Константином Победоносцевым.
Этот процесс снижения с некоторой интеллектуальной высоты на плоскость изжитой, мещанской пошлости для некоторых объясняется тем, что «жить нечем! дышать нечем!», объясняется испугом перед суровой действительностью, желанием спрятаться от неё в какой-нибудь тёмный, тёмный угол. Жизнь, построенная капиталистическим государством, отвратительная своим лицемерием, неспособным скрыть цинизм её непримиримых противоречий, страшна для людей слабой воли, а свирепая конкуренция крупных зверей буржуазии способна воспитывать только волю шакалов и волков мелкого мещанства.
Необходимо принять во внимание ещё один факт: литератор эмоционально талантливый, способный зорко наблюдать явления жизни и мыслить исторически, такой литератор, даже будучи сыном класса своего и человеком, убеждённым в праве своего класса на власть и эксплуатацию сил трудового народа, всё-таки изображал жизнь буржуазии критически, в освещении резко отрицательном, изображал безнадёжно. Так делал не один Бальзак, социально-педагогическое значение работ которого отмечено Энгельсом в его письме, опубликованном журналом «Литературное наследство», книга вторая. Не говоря о мудром Стендале, так делали Золя, Мопассан, Адан и многие другие во всех странах Европы. Делали, но, как сказано выше, никто из них не показал того буржуа, который в Англии становился лордом, усиливая аристократию своей страны, в Германии нередко бывал другом, советником и руководителем королей, во Франции играет роль главы государства. Типы таких банкиров, как Ротшильды, Блейхредеры, как типы американских «королей» промышленности, — всё это осталось вне пределов внимания художественной литературы. Восхвалением буржуазии, главным образом мелкой и средней, усердно занимались литераторы второго и третьего сорта, люди не столько талантливые, как ловкие. Типичным представителем таких литераторов является Юлиус Штинде, автор книги «Семейство Бухгольц», — книги, которую высоко оценил Бисмарк. Имя Штинде и книга его забыты так же, как имена и книги всех писателей его ряда: Поля Феваля, Онэ, Марии Корелли, Гемфри Уорд и сотен подобных забавников и утешителей мещанства.
А «Историю молодого человека XIX столетия» писали наиболее талантливые дети буржуазии, чьи книги ещё долго будут искажаться буржуазными историками литературы и критиками, — будут искажаться для того, чтоб прикрыть подлинную суровую и враждебную мещанству правду этих книг. Эту группу детей буржуазия не восхищала и даже не интересовала практика их отцов. Как уже сказано, никто из них не изобразил действующего «огнём и железом в борьбе с рабочими и народами колоний» капиталиста во всей «красоте и силе» его цинизма, его бессмысленной жажды наживы, его маниакального упоения властью. Этот «столп отечества» и жадный потребитель пряностей культуры, созданных для него рабочим, крестьянином, интеллигентом, не тронут литературой даже в той области, где он наиболее «красочен», — в области колониальной политики. Его обошёл своим вниманием талантливый пропагандатор английского империализма Редиард Киплинг, обошёл стопроцентный американец Джек Лондон и все другие литераторы, любившие изображать «волевые натуры» среднего качества. Сесиль Роде, организатор разгрома буров, остался в тени, изображались только мелкие авантюристы, иногда миссионеры, люди, исполнявшие чёрную работу «объединения человечества» под одним и тем же хомутом пошленькой буржуазной культуры.
Какие мотивы лежат в основе раскола отцов и тех детей, о которых рассказывает «История молодого человека»?
Отцы были действительно «волевые», сильные люди, они — «монисты», вся их воля направлена была к одной цели, эта цель — расширение и укрепление власти над миром. Им знакомо было чувство полного слияния с действительностью, они всецело отдавались делу изменения её форм в свою пользу. Работа вполне удовлетворяла их «душу» — жажду власти и наслаждений, самомнение и гордость. Изменяя действительность сообразно своим классовым интересам, они в различных терминах более или менее искусно проповедовали необходимость подчинения действительности, которую они создали и создают. Но эта проповедь истекала не из религии, не из морали, а из классовой практики, и, в сущности, они вовсе не были так лицемерны, как принято изображать их. Лицемерие было, — и, конечно, остается, — неотъемлемым качеством практики того слоя интеллектуалистов, которые поставляли для политических нужд командующего класса теории, оправдывавшие его бытие и его деяния. Все такие теории, кто бы ни проповедовал их — Мальтус или Ницше, Карлейль или Константин Леонтьев и т. д., — утверждали, утверждают, что человек должен «творить волю пославшего его» в земное бытие, а «пославший» — это надземный бог отцов и, наконец, самый реальный, близкий, наиболее понятный — вот этот домашний отец, требующий, чтоб сын покорно продолжал делать дело, начатое родителем. Основоначало этого учения дано ещё в древнейших мифах: бунт сына против действительности, творимой отцом, всегда влечёт за собою или наказание или примирение с волей отца. Когда Прометей, заботясь о людях, живущих во тьме земной, похитил огонь с неба, — Зевс, отец всех смертных, приковал его цепями к одной из гор Кавказа и велел коршунам клевать печень Прометея. Этот миф, в искажённой форме, скрыт в истории Христа, тоже «лишнего» в жизни молодого человека, которому приписывается авторство не очень хитрой, но характерной для буржуазии притчи о «талантах». Этот миф — основа всех житейских драм отцов и детей на всём протяжении истории.
Отцы были «монисты», люди цельной «души», дети, о которых мы ведём речь, — дуалисты, двоедушные люди. Дети воспитывались религией отцов, учению которой отцы не следовали и не могли следовать. Становясь юношами, дети замечали, что религия и мораль отцов никак не совпадают с житейской практикой папаш и мамаш. И по мере того, чем более внимательно они всматривались в хаос жизни, тем более резко бросались в глаза её непримиримые классовые противоречия. Из созерцания этих противоречий возникало ощущение неловкости, неудобства, тяжести жизни, а затем сознание бессилия изменить условия жизни, и отсюда — скептицизм, пессимизм и другие болезни индивидуализма. Отцы строили, дети в большинстве, конечно, помогали им, продолжали их работу. Но из среды детей всё чаще и всё больше отсеивалось, отбрасывалось, «отлынивало» от жизни юношество, которое не умело или «совестилось» и не хотело приспособляться к торгово-промышленной, обнажённо хищнической работе отцов, совершенно свободной от морали и эстетики.
В мироощущении этой группы детей эстетика играла весьма значительную роль, для многих она служила исходной точкой социальной критики. В основном своём качестве эстетика — биологически свойственное органическому миру стремление к совершенству форм. Люди добавили к этой «эстетике природы» ещё стремление совершенствовать формы социальной жизни, создавать такие условия, в которых организм человека развивался бы гармонично, с наименьшим количеством препятствий к его нормальному и всестороннему росту. Буржуазия давным-давно забыла это биологическое значение эстетики, свела её к неуловимому, капризно изменчивому понятию «красоты». Дети, о которых мы беседуем, хорошо видели, что, несмотря на «красоту» внешней культуры отцов, их жизнь и деятельность более чем некрасива. «Эстетическое отношение к действительности» внушалось детям церковью и школой, причем эстетика неизбежно соединялась с этикой. Социальное поведение в обществе, где «человек человеку — волк», всё-таки измерялось и оценивалось «христианской моралью», которая запрещала корыстолюбие, воровство, убийство, разврат.
В освещении этой, хотя бы механически усвоенной, морали противоречия жизни выступали ещё более резко. Чем внимательнее присматривались наиболее талантливые дети мещанства к действительности, тем более нахально обнажала она свои язвы, тем острее становился критицизм одних и всё более глубоким у других сознание своего бессилия, внутренней раздвоенности и одиночества в классе, в мире. Захотелось устойчивого равновесия, «внутренней гармонии», «независимости своего «я», начались поиски иного «смысла жизни», независимости «я». Тягостное ощущение неловкости, неудобства, постыдности бытия было названо «болезнью совести». В семидесятых годах XIX века у нас, когда отцы, пользуясь нищетой и беззащитностью «освобождённого» крестьянства, начали развивать промышленность, появились типы «кающегося дворянина», «лишних людей», «Гамлетов Щигровского уезда», бесчисленное количество болтунов, нытиков, и многие из них были почти совершенно точным воспроизведением в жизни типов, созданных литературой Европы. Это говорит не столько о силе влияния литературы, как о единстве исторического процесса, в данном случае — о процессе расслоения буржуазии, о неизбежности зарождения в её среде идей и настроений, враждебных её «классовому здоровью».
Мне пишут, что «автор и герой произведения подчас отождествляются». В этой группе романов автор и герой отождествляются почти всегда. Так и надлежит, ибо эти романы в большинстве автобиографичны, в них авторы повествуют о личной своей драме разлада с действительностью, о расколе со своим классом. Это — основная и наиболее талантливо разработанная тема литературы XIX века, она перешла в XX, волнует, разрушает молодёжь буржуазии и в наши дни. Она жива ещё и у нас, где отцом остаётся пролетариат, организованный в партию большевиков, героически создающий новые формы социального бытия, и где среди его детей наблюдаются явления рецидива мещанского индивидуализма, наблюдается склонность к тем заболеваниям, которые переживала молодёжь мещанства. Если мы внимательно просмотрим все наши литературные споры за истекший десяток лет, мы найдём в них все старинные болезни буржуазного, анархо-индивидуалистического мироощущения, найдём все заботы об устройстве для нашего «я» «независимой» и удобной позиции над действительностью или в стороне от неё. В наших литературных распрях мы откроем проявления того мещанского субъективизма, который на почве личных симпатий и антипатий, на почве мелких, болезненно раздражённых самолюбий создаёт литературные группы и, прикрывая личные раздоры плохо понятыми идеями, творит в области литературы словесный хаос и содом,