торопится сделать свою страну непобедимой, и поэтому у него не хватает времени вооружить себя достаточным количеством знаний. Учится он, живя в бытовых условиях всё ещё очень трудных. Его интеллектуальное вооружение всё ещё недостаточно сильно и не совсем, не всегда заглушает в нём кое-какие эмоции, унаследованные от предков, воспитанных классовым обществом, в котором грубо зоологические инстинкты животных преобладают над культурными навыками людей. Это унаследованное от дедов и прадедов затемнение разума очень мешает многим молодым людям понять всемирный смысл их грандиозного труда. Мешает и то, что молодёжь недостаточно знакома с каторгой прошлого, в которой жили её отцы.
Но при всех своих недостатках, преодолеть которые очень трудно в данных условиях, наша молодёжь качественно растёт с поразительной быстротой. Не стану напоминать о героизме и успехах её работы, — об этом громогласно говорят факты каждого дня, эти успехи признаются уже и врагами. Но недостаточно громко и убедительно говорится о том, что не только дело промышленно-технического возрождения Страны Советов, а и дело культурно-революционного строительства постепенно становится делом молодёжи. Она выдвигает сотни талантливых единиц в области науки, искусства, техники, администрации. Однако — всем известно, что часто человек, несмотря на его эмоциональную талантливость, обнаруживает слабость своего технического вооружения для культурной работы. Особенно часто и резко эта слабость заметна в области литературной работы, которую у нас принято именовать туманным и глуповатым словцом — «творчество».
Я думаю, что это — вредное словечко, ибо оно создает между литератором и читателем некое — как будто — существенное различие: читатель изумительно работает, а писатель занимается какой-то особенной сверхработой — «творит». Иногда кажется, что словцо это влияет гипнотически и что есть опасность выделения литераторов из всесоюзной армии строителей нового мира в особую аристократическую группу «жрецов» или — проще говоря — попов искусства.
Повторю ещё раз: никогда ещё и нигде в мире не было читателя, который заслуживал бы такого глубокого внимания, уважения и любви, как наш, советский читатель. Любовь — понятие и чувство, как будто выпавшее из нашего быта; выпало оно, может быть, потому, что старая литература употребляла его слишком часто, безответственно и — фальшиво, лицемерно. Затем разумеется, что в классовом обществе любить «вообще человека» — невозможно, ибо это привело бы к «непротивлению злу» и — далее — ко всемирной вшивости, как сказано в одной из «Русских сказок» пишущего эти строки.
И, наконец, существовала причина, ограничивающая широту любви, причина эта изложена в такой басенке, сочинённой ещё в 95 году по случаю одной полемики:
«Вы любите народ?» — писателя спросили.
Затылок почесав, писатель отвечал:
«Я знаю, что народ — начало всех начал,
Но весь его любить я всё-таки не в силе.
Уверен, что за ним — в конце концов — победа,
Но до неё — далёко! И — пока —
Люблю-то я, конечно, бедняка,
А уважаю — мироеда.
Бедняк — бесспорно! — симпатичный нищий,
Да — не снабдить ему меня приличной пищей!»
Басенка — неуклюжая, первая строка её заимствована у знаменитого писателя Козьмы Пруткова, но — басенка подкупает своей откровенностью.
Ныне объект уважения, о котором говорится в басне, вполне заслуженно отодвинут в сторону от жизни и нуждается только в неусыпном внимании к его намерениям.
Итак: наш читатель становится всё более классово однороден. Он вправе требовать, чтоб писатель говорил с ним простыми словами богатейшего и гибкого языка, который создал в Европе XIX века, может быть, самую мощную литературу. И, опираясь на эту литературу, читатель имеет право требовать такой четкости, такой ясности слова, фразы, которые могут быть даны только силою этого языка, ибо — покамест только он способен создавать картины подлинной художественной правды, только он способен придать образу пластичность и почти физическую видимость, ощутимость.
Советский читатель не нуждается в мишуре дешёвеньких прикрас, ему не нужна изысканная витиеватость словесного рисунка, — жизнь его исполнена эпической суровости и вполне достойна такого же эпически мощного отражения в литературе.
Беру книгу Андрея Белого — «Маски». В предисловии к ней автор, несколько излишне задорно, предупреждает читателя: «Я не иду покупать себе готового набора слов, а приготовляю свой, пусть нелепый», «я пишу не для чтения глазами, а для читателя, внутренне произносящего мой текст», «я автор не пописывающий, а рассказывающий напевно, жестикуляционно», «моя проза совсем не проза, она-поэма в стихах (анапест); она напечатана прозой лишь для экономии места», «я согласен, например, что крестьяне не говорят, как мои крестьяне; но это потому, что я сознательно насыщаю их речь, даю квинтэссенцию речи; не говорят в целом, но все элементы народного языка существуют, не выдуманы, а взяты из поговорок, побасенок».
Андрей Белый — немолодой и почтенный литератор, его заслуги пред литературой — известны, книгу его, наверное, будут читать сотни молодых людей, которые готовятся к литературной работе. Интересно, что подумает такой молодой человек, прочитав у «маститого писателя»: «Я не иду покупать себе готового набора слов, а приготовляю свой, пусть нелепый»?
Мне кажется возможным, что некий начинающий писатель спросит у Андрея Белого адрес лавочки, в которой продаются «готовые наборы слов».
Ещё более возможно, что молодого человека соблазнит утверждаемое Белым право писать «нелепыми» словами.
Читая текст «Масок», молодой человек убедится, что Белый пишет именно «нелепыми» словами, например: «серявые» вместо — сероватые, «воняние» вместо — запах, вонь, «скляшек» вместо — стекляшек, «свёрт» вместо — поворот, «спаха» вместо — соня, «высверки», «перепых», «пере-пере при оттопатывать», «мырзать носом» и т. д., — вся книга — 440 страниц — написана таким языком.
Почему нужно писать «тутовый» вместо — здешний? Есть тутовое дерево и есть тошнотворное, достаточно уродливое словцо — «тутошний», — зачем нужно ещё более уродовать его? Иногда нелепые слова говорят о глухоте сочинителя, о том, что он не слышит языка: «И с уса висела калашная крошка» — при чём здесь Исус? «Леночка обнажает глаз папироски» — чей глаз? Её, Леночки, или — папироскин глаз? Возможен ли солдат — «пехотинец», который не знал бы, что такое «дуло» винтовки? «Пехотинцы» у Белого поют:
В пуп буржуя дилимбей. (?)
Пулей, а не дулом бей.
И ещё:
Как ходил я в караул,
Щёку унтер дулом вздул.
Крестьянин, даже косноязычный, говоря о войне, о бое, никогда не скажет: «избой всемирный». И — никто никогда не ходил «в рогорогие кустарники, вереща пяткой».
Крайне интересны у Белого фамилии героев: Титилев, Гнидоедов, Посососов, Педерастов, Пепардина, Детородство, Психопержицкая, Барвинчинсинчик, Подподольник, Шибздик и т. д.
Из этого видно, что иногда набор «нелепых» слов Белого превращается в набор пошлейших. Возможно, что он этого не чувствует. Он — эстет и филолог, но — страдает глухотой к музыке языка и, в то же время, назойливым стремлением к механическому рифмачеству. Может быть — слишком смело и даже обидно назвать А.Белого глухим? Но ведь глухота не порок для математика, а Белый относится к музыке слова, как Сальери Пушкина относился к музыке Моцарта. Ему приписывается некоторыми литературоведами «музыкальность сказа», которая выражается им в таких формах, как, например: «Трески трестов о тресты под панцырем цифр; мир растрещина фронта, где армии — черни железного шлема — ор мора: в рой хлора, где дождиком бомб бьёт в броню поездов бомбомёт; и где в стали корсета одета — планета».
Андрей Белый называет это нагромождение слов — стихами. В старину такою рифмованною трухой угощали публику ярмарок «балаганные деды», из них особенно знаменит был Яков Мамонтов, но его «эзопова речь» всегда скрывала в себе бытовую сатиру и юмор. Трудно найти сатиру и юмор в таком, например, словесном хаосе:
«Очень немногие терпят стяжанье подтяжек с отбросом ноги, сбросы пепла в штаны, притыкание окурков, прожжение скатерти, ну и так далее, — то, без чего Никанору Ивановичу невозможно общение с застенчивым полом. И мало его он имел. Но в Ташкенте сходился с девицею без предрассудков — в штанах и в очках, — рассоряющей пепел себе на штаны; он на этом на всём собирался жениться; но раз доказала девица зависимость деторождения от фактора экономического; тогда с фырком ужасным поднялся на это на всё; с «извините пожалуйста» сел, грань увидя меж пеплом, очками, штанами — её и своими; с подъёрзом на цыпочках, чтоб не скрипеть сапожищем, ушёл: его ждали заканчивать спор. Человек с убеждением, — исчез он навеки. С немногими ладилось».
Смысл этого «описания» даже и опытному читателю не даётся без серьёзного усилия; нужно выпрямить искажённые слова, переставить их, и только тогда начинаешь догадываться, что хотел сказать автор. Читатель менее опытный, но всё-таки легко понимающий истерически путаные речи героев Достоевского и «эзопов язык» Салтыкова, едва ли поймёт старчески брюзгливую и явно раздражённую чем-то речь Белого.
Таковы его описания, а диалоги весьма похожи на бред. Вот — пример:
«Что временно — временно; помер — под номером; ванна — как манна.
— И Анна…
— Что?
— Павловна…
— Зря!
— Анна Павловна — тело, как я. Тут окачено, схвачено, слажено.
— Под простыню его, Павел!
Массажами глажено; выведено, как из ада.
— Прославил отчизну!
— А клизму?
— Не надо!
Сорочка, заплата, халат: шах и мат. Вата в глаз!..
— Раз?
— И — точка».
Прочитаешь эдакое, и — нужно сообразить, в чём дело? Если кто-то помер и его моют в ванне, то зачем же спрашивать: нужна ли покойнику клизма?
И предисловие к «Маскам» и весь текст этой книги вполне определённо говорят, что в лице Андрея Белого мы имеем писателя, который совершенно лишён сознания его ответственности пред читателем.
Я вовсе не намерен умалять заслуги Андрея Белого пред русской литературой в прошлом. Он из тех беспокойных деятелей словесного искусства, которые непрерывно ищут новых форм изображения мироощущений. Ищут, но редко находят их, ибо поиски новых форм — «муки слова» — далеко не всегда вызываются требованиями мастерства, поисками силы убедительности его, силы внушения, а чаще знаменуют стремление подчеркнуть свою индивидуальность, показать себя — во что бы то ни стало — не таким, как собратья по работе. Поэтому бывает так, что литератор, работая, думает только о том, как будут читать его литераторы и критики, а о читателе — забывает.
А. Белый написал предисловие к «Маскам» для критиков и литераторов, а текст «Масок» — для того, чтоб показать им, как ловко он может портить русский язык.
О читателе он забыл.
Недавно вышла книга «художника кисти» Петрова-Водкина — «Пространство Эвклида». Это — второй акт его «творчества», первый — «Хлыновск» — книжка, которую я в своё время читал, но сейчас не имею пред собой и поэтому не могу писать о ней.
В «Пространстве Эвклида» Козьма Сергеевич Петров-Водкин рассказывает читателю о себе, и пред читателем встаёт человек совершенно изумительных качеств, главнейшим из которых является его безграничная, мягко