Неужели скелетишко мой выварят и косточки мои будут разобраны почитателями таланта моего «на память»? Или же будет создан музей скелетов писательских на предмет внушения малоприятной истины: «как ни пиши, а — умрешь»? Если так, то хотя сие и оригинально, однако ужасает мрачностью своей.
Но — шутки прочь!
Я решительно возражаю против утверждения, что молодёжь может чему-то научиться у Панферова, литератора, который плохо знает литературный язык и вообще пишет непродуманно, небрежно. Прошу понять, что здесь идёт речь не об одном Панферове, а о явном стремлении к снижению качества литературы, ибо оправдание словесного штукарства есть оправдание брака. Рабочих за производство брака порицают, а литераторов — оправдывают. К чему это ведёт?
Вот в книжке Нитобурга «Немецкая слобода» я встречаю такие уродливые словечки: «скокулязило», «вычикурдывать», «ожгнуть», «небо забураманило» и т. д., встречаю такие фразы, как, например: «Белевесый был. Гогона, крикун, бабник, одно слово: брянский ворокоса безуенный». «Шалапутный табунок анархиствовавших девиц невзначай лягнулся задиристой фразой». Что значат эти слова?
Вот у Пермитина в книге «Враг» читаю такие же дикие словечки: «дюзнул», «скобыской», «кильчак тебе промежду ягодиц», «саймон напрочь под корешок отляшил», «ты от меня не усикнешь», «как нинабудь». «Поженили близнецов в один мясоед, и молодухи долго путали своих мужей, особенно в бане, — в банях кержаки моются семьями, мужчины, женщины, дети — все вместе. Не один год мучались бабы, пока не приноровились узнавать каждая своего». Что за ерунда!
Вот Пётр Сажин, книжка «Британский профиль», у него: лебёдки «хардыбачат», солнце — «карминовая медуза», «согнулась спина, утащив за собою грудь», героям его «природа ещё в муках рождённая подарила ослиное терпение», «облака — паршивые клочья густой влаги — неслись на запад в поисках пристанища», омнибусы у него «орут, как заблудившиеся мастодонты» — где он слышал, как орут мастодонты? У него «желания забредали в гости к чувствам», «туман ослабил вожжи», «рожь сочная, зерном любопытства наполненная», «они шли с песней и звуками флейт. В тишине были слышны отчетливо их шаги» — разве флейты и песни не нарушали тишины?
Можно привести ещё десяток книг, — всё «продукция» текущего года, — наполненных такою чепухой, таким явным, а иногда, кажется, злостным издевательством над языком и над читателем. Поражает глубочайшее невежество бойких писателей: у них «с треском лопаются сосновые почки», они не знают, что дерево не гниёт в воде, у них «чугун звенит, как стекло», пила «выхаркивает стружку», ораторы «загораются от пороха собственных слов» и т. д. — без конца идёт какое-то старушечье плетение словесной чепухи, возбуждая читателя до бешенства, до отвращения к людям, которые всё ещё не могут или не хотят понять, как огромна должна быть роль писателя в нашей стране, как необходимо честное, строгое отношение к работе со словом и над словом.
В области словесного творчества языковая — лексическая — малограмотность всегда является признаком низкой культуры и всегда сопряжена с малограмотностью идеологической, — пора, наконец, понять это!
По линии идеологической славные литераторы наши сугубо беззаботны и даже более того, некоторые хвастают слабостью идейного вооружения своего. Так, например, в какой-то газетке я нашёл нижеследующее заявление автора «Цусимы» Новикова-Прибоя:
«У меня этого не бывает, чтобы вычёркивать из написанного что-нибудь, хоть строчку… Это вычёркивают те, которые стараются напустить как можно больше идеологии и которым приходится сказать: «Ты с этой, с позволения сказать, идеологией только срамишь Советскую власть». А у меня идеология в крови и волосах.»
О составе крови этого писателя мне, разумеется, ничего не известно, но волос на голове его, мне помнится, не очень много, а судя по приведённым его словам — совсем нет волос.
Кто-то редактирует, кто-то издаёт обильнейший словесный брак, какие-то безответственные люди хвалят эту продукцию безответственных бракоделов, — хвалят, очевидно, по невежеству и по личным симпатиям к авторам.
Ни один из наших критиков не указал литераторам, что язык, которым они пишут, или трудно доступен, или совершенно невозможен для перевода на иностранные языки.
А ведь пролетариат Союза Советов завоевал и утверждает право своё большевизировать мир, и литература пролетариата-диктатора должна бы — пора уже! — понять своё место, своё назначение в этом великом деле.
Я спрашиваю Вас, Серафимович, и единомыслящих с Вами: возможно ли посредством идиотического языка, образцы коего даны выше, изобразить героику и романтизм действительности, творимой в Союзе Социалистических Советов?
Нам нужно вспомнить, как относился к языку Владимир Ленин.
Необходима беспощадная борьба за очищение литературы от словесного хлама, борьба за простоту и ясность нашего языка, за честную технику, без которой невозможна чёткая идеология. Необходимо жесточайше бороться против всех попыток снижения качества литературы.
К чему я и призываю всех, кто понимает её подлинное значение мощного орудия социалистической культуры.
Товарищу Димитрову
Всем сердцем приветствую образцового революционера-большевика.
Страшно рад приезду его и товарищей.
Крепко жму руку.
М. Горький
О бойкости
Один из литераторов, добродушно задетых мною в «Письме к Серафимовичу», упрекает меня в том, что я неправильно оценил его книгу и обидел его лично, назвав писателя «бойким».
Когда говорят: «бойкий парень» — это похвала, а не порицание. Но в данном случае, должно быть, и сам литератор смутно почувствовал, что его словесная бойкость — непохвальна, неуместна и даже вредна в таком глубоко серьёзном деле, каким является наша советская литература. Если он действительно почувствовал это — его можно поздравить, ибо, значит, он начинает понимать существенное и резкое различие между бойкостью и боевым, революционным отношением к работе словесного художественного отражения «объективной действительности». Это различие понимается, видимо, не легко.
Время повелительно требует строжайшей точности формулировок, и у нас есть где, есть у кого учиться искусству этой точности. Мы живём в напряжённой героической и успешной работе строительства нового мира и живём в состоянии непрерывной войны со старым миром, звериная ненависть которого растёт вместе с нашими победами, вместе с нашим всё быстрее растущим влиянием на пролетариат всех стран. Как вся работа нашей партии, наша литература — боевое революционное дело. Её задача: борьба против прошлого в настоящем и утверждение социалистических достижений настоящего как ступени на высоту социалистического будущего. Выполнимы ли эти задачи посредством многословия, пустословия и набора уродливых слов из мещанского лексикона провинции? Прошу понять: я говорю не о смысле книг, — это дело критиков, — я говорю о необходимости технически грамотного отношения к работе, о необходимости бороться против засорения языка мусором уродливо придуманных слов, о необходимости учиться точности и ясности словесных изображений. Литературный и речевой язык наш обладает богатейшей образностью и гибкостью, не зря Тургенев назвал его «великим, прекрасным». Нельзя ссылаться на то, что «в нашей области так говорят», — книги пишутся не для одной какой-то области. В нашей огромной стране существуют места, ещё слабо освещённые огнями Октября, тёмные места, где население продолжает употреблять плохо освоенные слова чужих языков, безо́бразные слова. Процесс освоения иноязычных слов вполне законен тогда, когда чужие слова фонетически сродны освояющему языку. За годы революции нами созданы и освоены десятки чужих слов, например: листаж, типаж, вираж, монтаж, халтураж, но это потому, что раньше мы освоили слова: паж, багаж, кураж, а ещё раньше в наш язык вкоренились слова: страж, кряж, тяж и т. д. Вполне естественно заменить слово «прави́ло» более кратким английским — «руль». Все языки стремятся к точности, а точность требует краткости, сжатости.
После 1812 года два французских слова «шер ами» 3 остались в нашем языке как одно «шерамыжник», сделанное по типу: подвижник, книжник и т. д. Шерамыжник значит: попрошайка, надоедник, обманщик, вообще — жалкий и ненадёжный человек, и в этом слове заключено сложное впечатление, которое вызывалось пленными французами. Слово «грипп» легко вошло в речевой обиход потому, что у нас есть: скрип, хрип. И всегда причиною освоения слов чужого языка служит их краткость и звуковое родство с языком освояющим.
Нет никаких причин заменять слово «есть» блатным словом «шамать» и вообще вводить в литературу блатной язык. Нет смысла писать «бубенчик звеникает», когда имеются более точные звукоподражательные определения: брякает, звякает, бренчит. Я предлагаю молодым литераторам обратить внимание на «частушки» — непрерывное и подлинно «народное» творчество рабочих и крестьян. Много ли мы найдём в частушках провинциализмов, уродливых местных речений и бессмысленных слов? Отбросив в сторону подражания частушкам, сочиняемые свободомыслящими мещанами и скептически настроенными шутниками, мы увидим, что частушки строятся из чистого языка, и, если иной раз слова в них сокращены, изменены, это делается всегда в угоду ритму, рифме.
Разговорчики о необходимости обогащения русского языка подозрительны по своей искренности и безрезультатности, если не считать положительным результатом засорение языка хламом. Весьма многие литераторы восхищаются словотворчеством Велемира Хлебникова и Андрея Белого, однако не заметно, чтоб кто-нибудь из восхищающихся пользовался лексиконом названных авторов. Я — не поклонник Хлебникова и Белого, на мой взгляд, оба они творили словесный хаос, стремясь выразить только мучительную путаницу своих, узко и обострённо индивидуальных ощущений. Однако это были талантливые люди, и у них можно бы кое-чему поучиться. Но — как видно — учиться мы не очень любим. А вокруг нас большие тысячи молодёжи охвачены жаждой знания, пролетариат быстро укрепляет и развивает силы свои, создавая новую интеллигенцию, она уже предъявляет к литературе всё более высокие и серьёзные требования, и у нас вполне возможно такое положение, при котором массовый читатель будет идеологически и культурно грамотнее писателей. Повторяю ещё раз: идеологически и художественно точное изображение нашей действительности в литературе повелительно требует богатства, простоты, ясности и твёрдости языка.
Теперь о «бойкости». В понятие «бойкость» вместе с быстротой соображения и поступков всегда включается легкомысленное, поверхностное, непродуманное отношение к людям, к различным явлениям жизни. Бойкий человечек торопится показать себя людям не похожим на них, обратить на себя внимание ближних, высунуться вперёд, пококетничать словом, новеньким костюмом и даже лохмотьями старого. Лохмотья тоже могут украсить человека, и мы знаем, что среди нищих есть немало таких, которые отлично умеют рисоваться своей нищетой. Известно также, что есть люди «нищие духом»; они считают основным достоинством и украшением пережитые ими неудачи, несчастия и, желая показать миру свою исключительность, назойливо рассказывают о своих личных страданиях, не умея — а иногда и сознательно не желая — выявить общесоциальные причины, коими эти страдания обусловлены. Не желают потому, что боятся поставить себя в бесконечный ряд «страдальцев» и признать для себя необходимость активного участия в борьбе против источника всех страданий. Не желают потому, что им больше всего «по душе» роль живых, двуногих «укоров» людям, которые деятельно разрушают привычные для эстетов страдания, мрачные «достоевские» условия жизни, достоевскую философию ценности страданий. Не желают, наконец, потому, что «пусть мир погибнет, а мне