пренебрежения. Видно, что пан давно уже определен как «ненужна козявка у пчелином рои».
У одного из возов корова, привязанная к нему, вдруг зашаталась и в корчах повалилась на землю. «Жшка», продававшая ее, соскочила с воза и закрутилась вокруг больного животного, как в вихре. Испуг, граничащий с ужасом, выразился на лице бедной женщины, сразу лишившейся надежды продать свою скотину.
— Ой, господи! Ой, добри люде! Ратуйте — що во-но таке? Що воно? Ой, мати пречистая!
Сразу выросла толпа и принялась горячо обсуждать несчастие. Делали предположения, отчего именно заболела корова и как всего лучше лечить ее. Явился какой-то древний старик, весь, точно плесенью, покрытый лохмотьями, и начал отчитывать корову, творя шёпотом молитву. Толпа поснимала шапки и молча ждала результатов моления, изредка крестясь. А корова билась на земле в судорогах, пыталась встать и снова грузно падала. Она тяжело вздыхала, и много боли было в ее кротких глазах. Потом ее хозяин, сняв с головы шапку, стал ею растирать хребет животного, трижды обвел шапкой вокруг рогов, трижды вокруг шеи и столько же вокруг хвоста. И это не помогло. Принесли бутылку дегтя и вылили в глотку животного, потом угостили его скипидаром, наконец явился коновал, угрюмый мужик, с разнообразными инструментами у пояса. Он важно осмотрел корову и пробил ей каким-то ржавым гвоздем вену на шее. Тонкими струйками хлынула густая, черная кровь. Какой-то моралист нашелся в толпе. Он посмотрел на корову и ее хозяина, убитого горем, и сказал:
— От це вам, дядько, божие наказание… Здаетца менi, що хотели вы утаиты, яка вона ваша корова… И открыв господь людям вашую думку… От як!
Хохол посмотрел на него и грустно покачал головой.
— Бог мою думку знае… — вздохнул он.
А рядом с этой сценой разыгрывается другая. «Жшка», размахивая руками, как поломанная мельница крыльями, бранит своего «чоловiка». Он сидит на земле, упираясь в нее руками, и блаженно улыбается. Нос у него красный, сияющий, шапка на затылке, ворот рубахи развязался, и солнце бьет ему прямо в грудь и лицо.
— Голодранец ты! Хиба ж мордi твоiй не стыдно? Э-э, шибеник! Визьму кнут, та як учну стегать…
— Оле-ена! Утыхо-о-омырся-а! — тянет «чоловiк», подмигивая жiнке. Слухай… Я и тобi пивкварты купив.
— О-о! — стонет жшка. — Бесстыжи очи!
Наклонясь к мужу, она с великим трудом приподнимает его с земли и старается засунуть это расслабленное хмелем тело под воз. «Чоловiк» стукается головой о колесо и предупреждает жену:
— У карманi штанiв скляница… то як бы и… и вона не побилась… э?
Через минуту они оба дружелюбно распивают «пивкварты», и добрая, хотя строгая, супруга уже обложила своего благоверного сеном и одеждой так, что он мог свалиться в любую сторону без риска удариться своей головой о колесо.
Молоденький еврей с ящиком на груди ходит и кричит:
— Роменский табак! Панский табак! Крепчайший табак! Чёрт курил — дымом жiнку уморил.
— От це добрый табачино, коли з его жiнки мрут! — замечает какой-то Солопий Черевик.
В центре ярмарки два длинных ряда палаток образуют широкую улицу, сплошь набитую народом. Под одним из полотняных навесов приютился еврей с рулеткой. Его окружает плотная толпа преимущественно молодежи, и из нее то и дело раздаются то угрюмые, то возбужденные голоса:
— Красна! Черна! Чет!
В стороне бледный и встревоженный парубок уговаривает другого:
— Онисиме! Дай же менi карбованец! Бо я, ма-будь, и ворочу мои гроши… О, не грать бы менi в ту бiсову штуку… Вертыться, вертыться — та и выверне твои карманцi..
Остробородый ярославец торгует гребешками, ножичками, книжками, мылом…
— Паж-жалуйте-с! Заграничные товары! Столичные книги! Благовонные мыла! Небесные духи! Молодой юноша! — позвольте вам предложить книжечку для приятного чтения-с? Не угодно ли подробно рассмотреть, очень занимательная история — смерть господина Ивана Ильича, сочинение графа Толстого. При сем же веселая комедия — «Плоды просвещения». Очень тонко осмеяны господа столичные и русские мужики. Продаю за двадцать копеек-с! Графское сочинение — за двугривенный, дешевле никто не продаст! А вот еще не пожелаете ли «Князь Серебряный»? Про царя Ивана Грозного… по случаю того, как эта книжечка уже читана, — за тридцать пять копеек отдам! Стихи поэта Пушкина-с — по пятачку и по три копейки книжка… Прекрасные стихи самого веселого содержания… «Андрей Бесстрашный, русская повесть»… цена три копейки. «Япанча, татарский наездник, взятие города Казани». О разведении кур — не желаете ли просветиться? Пять копеек цена… Машинка для усов — извольте-с! «Житие иже во святых отца нашего»… Красавица! Купите зеркальце? Душистое мыло есть… Чего-с? За Ивана Ильи-ча гривенник? Напечатано на книжке двадцать. За гривенник могу продать вот-с «Еврейские рассказы»… Тетка! Ты так гребень сломаешь… Почтенный! купите бритву? «Загробная жизнь, или О том, что ждет душу нашу по смерти»… Весьма полезно знать — цена полтина! Не желаете? «Болезни домашних животных» — полюбопытствуйте! «Веретагианская кухня»… А то вот часики продаю: серебро — как золото, ход самый правильный, цена дешевая… Почтеннейший — мыльца для дочки не желаете ли приобрести?.. Последнее слово, милый: за Ивана Ильича — восемнадцать копеек…
Ни одной секунды не молчит этот сухой и поджарый ярославец, продающий сразу двум десяткам покупателей. Его звонкий голос издали влечет к нему народ, и около его лавочки тесная толпа. Одни покупают, другие просто смотрят на продавца и слушают его бойкую, рассыпчатую речь. Здоровенный усатый хохол долго таращил на ярославца большие выпуклые глаза и вдруг расхохотался.
— Чого вы, пане, регочете? — спросил его сосед.
— Та ось вiн, цей москаль, нехай ему, б!сову сыну, гадюка у глотку влiзе… Вин зовсим як та молотилка роботае. Доброму чоловiку у мисяць стильки не сказа-ти, як вин у час каже…
А у возов с глиняной посудой из Опошни, — посудой, замечательной по рисункам, но грубоватой по исполнению, — торгуют хохлы. Здесь не торопятся. Вот какая-то разомлевшая от жары женщина с зонтиком в руках подходит, берет макитру — подобие великорусской корчаги — и, рассмотрев ее, спрашивает:
— Скильки грошей?
— За що? — осведомляется продавец, возлежащий под возом на брюхе.
— А за макитру…
— Тридцать пьять копiек…
— О, лишечко! та то дуже дорого!
— Хиба ж?
— А звисно! Вон она неровна та корява…
— А що ж вы, пани, с цей макитры стрелять хоче-ге чи що? Зачим ей буты ровной? Не ружье вона, а макитра.
— Та воно вiрно… Ще и не гладка вона та и тускла яка-то…
— Так же то зеркало гладко та блестяще, зеркало, а не макитра…
— Вона и дребезжит…
— О? То значится — в ней дирка е.
— То-то е дирка…
— Так вже свiт устроен, пани, что у ним усе диря-во… Вон и у вас, пани, хусточка з диркой…
Пани краснеет и оправляет платок на груди…
— А вы, пани, подивiтеся, може и знайдете крепку макитру.
Пани смотрит макитры, а продавец, неподвижно лежа под возом, смотрит на нее…
— Будьте милостивы, скажить менi — от така хороша? — показывает пани выбранную посудину.
— Це? Зс всих наилучша…
Начинают торговаться. Это длится долго, часто прерываясь паузами, во время которых женщина выдумывает всё новые и новые недостатки макитры, а торговец наслаждается покоем в тени воза. Бойчее торгуют «жiнки». Они продают какое-то розовое питье, вишни и тарань. Этой рыбы целые вороха лежат на земле, и, так как ее здесь очень любят, она покупается хорошо. Звонкие голоса женщин так и режут уши.
— Рыба черноморска, керченска, вкусна та солена!
— А вот ще наилучша рыба!
Вечереет. Солнце уже низко над лугами, и пыль, тучей стоящая над ярмаркой, кажется розовой в лучах заката. Гонят скотину на Псел, раздается мычание, суровые окрики, кое-где налаживаются песни. Веселые звуки сопилки несутся со стороны погоста. Там, у земляного вала, ограждающего ниву опочивших, собралась толпа хлопцев и, не обращая никакого внимания на «дiдовi могилы», собираются «танцювати» в виду их.
Тополя на погосте тихо качают вершинами, точно протестуя против нарушения мира и тишины в месте упокоения.
А тепери я велыка,
Треб-ба менi чоловiка…
— распевают двое пьяных, идя к погосту. Они толкают друг друга плечами и качаются на ногах, как надломленные. У обоих блаженные красные лица, оба они охрипли от усилий петь согласно: один сдвинул шапку на ухо, а другой держит ее в руке и дирижирует ею, не замечая, что из нее вылезли и болтаются в воздухе какие-то тряпки и куски пеньки. От погоста навстречу им несется дробный топот ног, с жаром выбивающих гопака, и задорные звуки сопилки.
Тени от возов становятся всё длиннее. Жара спадает. С лугов тянет запахом свежескошенного сена. Солнце село, и на небе задумчиво замерли легкие облака, еще розовые от заката. Шум понемногу стихает; люди, изморенные хлопотами и зноем дня, укладываются спать на воздухе и под возами. Тяжело дышат волы, пережевывая сено; фыркают лошади.
Теперь уже все звуки разрознены и ясно слышны, они не сливаются в тот гул, что оглушал и опьянял в течение дня. Вот раздается торжественная музыка. Около слепого, играющего на фисгармонике, толпа молчаливых людей стоит без шапок и благоговейно слушает музыку.
— Господа сим восхва-а-лим и возблагодарим творца на-а-шего, — поет слепой, аккомпанируя себе на звучном инструменте. Густые и успокаивающие ноты печально вьются в воздухе над головами молитвенно настроенных людей, покрытых потом и пылью. Иные шепчут что-то — видно, как шевелятся их губы, иные вздыхают… Большинство немо, неподвижно и глубоко серьезно.
А со стороны погоста несется удалая песня, исполняемая могучим хором молодых голосов: «Гей-гей!» — гремит припев.
Слышно, что эта песня складывалась в широкой степи, верхом на конях, во время похода, старыми свободолюбивыми «лыцарями», проливавшими свою бурную и горячую кровь «за вiру християнську та вольностi козачи»…
— Пойте славу бога нашег-о-о… яко он творец мира и прибежище челове-е-ков, в нем же обрящем упокоение… — поет и играет слепой.
Ночь идет.
Кое-где уже вспыхнули огоньки костров, и вокруг них видны фигуры людей, красноватые в блеске огня. Приятной свежестью веет с лугов, где Псел, темный, красивый и быстрый, стремительно спешит к Днепру и с ним — в море. Вспыхивают звезды…
Ночь идет.
По большой, светлой комнате редакции «N-ской газеты» нервно бегал взволнованный, гневный редактор и, тиская в руках свежий номер, отрывисто кричал и ругался. Редактор был маленький, с острым худым лицом, украшенным бородкой и золотыми очками. Топая ножками в серых брюках, он кружился подле длинного стола среди комнаты, заваленного скомканными газетами, корректурными гранками и клочьями рукописей. У стола, облокотясь на него одной рукой, а другой потирая лоб, стоял издатель — высокий, полный блондин средних лет — и, с тонкой усмешкой на белом сытом лице,