детьми богаты; на этой улице, в её пыли и ямах, с утра до вечера шумно возились кучи оборванных, грязных и полуголодных ребятишек.
Дети — живые цветы земли, но на Въезжей улице они имели вид цветов, преждевременно увядших.
Учитель собирал их вокруг себя и, накупив булок, яиц, яблоков и орехов, шёл с ними в поле, к реке. Там они сначала жадно поедали всё, что предлагал им учитель, а потом играли, наполняя воздух на целую версту вокруг себя шумом и смехом. Длинная фигура пьяницы как-то съёживалась среди маленьких людей, они относились к нему, как к своему однолетку, и звали его просто Филиппом, не добавляя к имени дядя или дядюшка. Вертясь около него, как вьюны, они толкали его, вскакивали к нему на спину, хлопали его по лысине, хватали за нос. Всё это, должно быть, нравилось ему, он не протестовал против таких вольностей. Он вообще мало разговаривал с ними, а если и говорил, то осторожно и робко, точно боялся, что его слова могут выпачкать их или вообще повредить им. Он проводил с ними, в роли их игрушки и товарища, по нескольку часов кряду, рассматривая оживлённые рожицы тоскливо-грустными глазами, а потом задумчиво шёл в харчевню Вавилова и там молча напивался до потери сознания.
Почти каждый день, возвращаясь с репортажа, учитель приносил с собой газету, и около него устраивалось общее собрание всех бывших людей. Они двигались к нему, выпившие или страдавшие с похмелья, разнообразно растрёпанные, но одинаково жалкие и грязные.
Шёл толстый, как бочка, Алексей Максимович Симцов, бывший лесничий, а ныне торговец спичками, чернилами, ваксой, старик лет шестидесяти, в парусиновом пальто и в широкой шляпе, прикрывавшей измятыми полями его толстое и красное лицо с белой густой бородой, из которой на свет божий весело смотрел маленький пунцовый нос и блестели слезящиеся циничные глазки. Его прозвали Кубарь — прозвище метко очерчивало его круглую фигуру и речь, похожую на жужжание.
Вылезал откуда-нибудь из угла Конец — мрачный, молчаливый, чёрный пьяница, бывший тюремный смотритель Лука Антонович Мартьянов, человек, существовавший игрой «в ремешок», «в три листика», «в банковку» и прочими искусствами, столь же остроумными и одинаково нелюбимыми полицией. Он грузно опускал своё большое, жестоко битое тело на траву, рядом с учителем, сверкал чёрными глазами и, простирая руку к бутылке, хриплым басом спрашивал:
— Могу?
Являлся механик Павел Солнцев, чахоточный человек лет тридцати. Левый бок у него был перебит в драке, лицо, жёлтое и острое, как у лисицы, кривилось в ехидную улыбку. Тонкие губы открывали два ряда чёрных, разрушенных болезнью зубов, лохмотья на его узких и костлявых плечах болтались, как на вешалке. Его прозвали Объедок. Он промышлял торговлей мочальными щётками собственной фабрикации и вениками из какой-то особенной травы, очень удобными для чистки платья.
Приходил высокий, костлявый и кривой на левый глаз человек, с испуганным выражением в больших круглых глазах, молчаливый, робкий, трижды сидевший за кражи по приговорам мирового и окружного судов. Фамилия его была Кисельников, но его звали Полтора Тараса, потому что он был как раз на полроста выше своего неразлучного друга дьякона Тараса, расстриженного за пьянство и развратное поведение. Дьякон был низенький и коренастый человек с богатырской грудью и круглой, кудластой головой. Он удивительно хорошо плясал и ещё удивительнее сквернословил. Они вместе с Полтора Тарасом избрали своей специальностью пилку дров на берегу реки, а в свободные часы дьякон рассказывал своему другу и всякому желающему слушать сказки «собственного сочинения», как он заявлял. Слушая эти сказки, героями которых всегда являлись святые, короли, священники и генералы, даже обитатели ночлежки брезгливо плевались и таращили глаза в изумлении перед фантазией дьякона, рассказывавшего, прищурив глаза, поразительно бесстыдные и грязные приключения. Воображение этого человека было неиссякаемо и могуче — он мог сочинять и говорить целый день и никогда не повторялся. В лице его погиб, быть может, крупный поэт, в крайнем случае недюжинный рассказчик, умевший всё оживлять и даже в камни влагавший душу своими сквернымдные и грязные приключения. Воображение этого человека было неиссякаемо и могуче — он мог сочинять и говорить целый день и никогда не повторялся. В лице его погиб, быть может, крупный поэт, в крайнем случае недюжинный рассказчик, умевший всё оживлять и даже в камни влагавший душу своими скверными, но образными и сильными словами.
Был тут ещё какой-то нелепый юноша, прозванный Кувалдой Метеором. Однажды он явился ночевать и с той поры остался среди этих людей, к их удивлению. Сначала его не замечали — днём он, как и все, уходил изыскивать пропитание, но вечером постоянно торчал около этой дружной компании, и наконец ротмистр заметил его.
— Мальчишка! Ты что такое на сей земле?
Мальчишка храбро и кратко ответил:
— Я — босяк…
Ротмистр критически посмотрел на него. Парень был какой-то длинноволосый, с глуповатой скуластой рожей, украшенной вздёрнутым носом. На нём была надета синяя блуза без пояса, а на голове торчал остаток соломенной шляпы. Ноги босы.
— Ты — дурак! — решил Аристид Кувалда. — Что ты тут околачиваешься? Водку пьёшь? Нет… Воровать умеешь? Тоже нет. Иди, научись и приходи тогда, когда человеком будешь…
Парень засмеялся.
— Нет, уж я поживу с вами.
— Для чего?
— А так…
— Ах ты — метеор! — сказал ротмистр.
— Вот я ему сейчас зубы вышибу, — предложил Мартьянов.
— А за что? — осведомился парень.
— Так…
— А я возьму камень и по голове вас тресну, — почтительно объявил парень.
Мартьянов избил бы его, если б не вступился Кувалда.
— Оставь его… Это, брат, какая-то родня всем нам, пожалуй. Ты без достаточного основания хочешь ему зубы выбить; он, как и ты, без основания хочет жить с нами. Ну, и чёрт с ним… мы все живём без достаточного к тому основания…
— Но лучше б вам, молодой человек, удалиться от нас, — посоветовал учитель, оглядывая этого парня своими печальными глазами.
Тот ничего не ответил и остался. Потом к нему привыкли и перестали замечать его. А он жил среди них и всё замечал.
Перечисленные субъекты составляли главный штаб ротмистра; он, с добродушной иронией, называл их «бывшими людьми». Кроме них, в ночлежке постоянно обитало человек пять-шесть рядовых босяков. Они не могли похвастаться таким прошлым, как «бывшие люди», и хотя не менее их испытали превратностей судьбы, но являлись более цельными людьми, не так страшно изломанными. Почти все они — «бывшие мужики». Быть может, порядочный человек культурного класса и выше такого же человека из мужиков, но всегда порочный человек из города неизмеримо гаже и грязнее порочного человека деревни.
Видным представителем бывших мужиков являлся старик-тряпичник Тяпа́. Длинный и безобразно худой, он держал голову так, что подбородок упирался ему в грудь, и от этого его тень напоминала своей формой кочергу. В фас лица его не было видно, в профиль можно было видеть только горбатый нос, отвисшую нижнюю губу и мохнатые седые брови. Он был первым по времени постояльцем ротмистра, про него говорили, что где-то им спрятаны большие деньги. Из-за этих денег года два тому назад его «шаркнули» ножом по шее, и с той поры он наклонил голову. Он отрицал, что у него есть деньги, говоря: «шаркнули просто так, озорство» и что с той поры ему очень удобно собирать тряпки и кости — голова постоянно наклонена к земле. Когда он шёл качающейся, неверной походкой, без палки в руках и без мешка за спиной — он казался человеком задумавшимся, а Кувалда в такие моменты говорил, указывая на него пальцем:
— Смотрите, вот ищет себе пристанища совесть купца Иуды Петунникова, удравшая от него в бега. Смотрите, какая она потрёпанная, скверная, грязная!
Говорил ТяпА хрипящим голосом, трудно было понимать его речь, и, должно быть, поэтому он вообще мало говорил и очень любил уединение. Но каждый раз, когда в ночлежку являлся какой-нибудь свежий экземпляр человека, вытолкнутого нуждой из деревни, Тяпа́ при виде его впадал в озлобление и беспокойство. Он преследовал несчастного едкими насмешками, со злым хрипом выходившими из его горла, натравливал на новичка кого-нибудь, грозил, наконец, собственноручно избить и ограбить его ночью и почти всегда добивался того, что запуганный мужичок исчезал из ночлежки.
Тогда Тяпа́, успокоенный, забивался куда-нибудь в угол, где чинил свои лохмотья или читал библию, такую же старую и грязную, как сам он. Он вылезал из своего угла, когда учитель читал газету. Тяпа́ молча слушал всё, что читалось, и глубоко вздыхал, ни о чём не спрашивая. Но когда, прочитав газету, учитель складывал её, Тяпа́ протягивал свою костлявую руку и говорил:
— Дай-ка…
— На что тебе?
— Дай, — может, про нас есть что…
— Про кого это?
— Про деревню.
Над ним смеялись, бросали ему газету. Он брал её и читал в ней о том, что в одной деревне градом побило хлеб, в другой сгорело тридцать дворов, а в третьей баба отравила мужа, — всё, что принято писать о деревне и что рисует её несчастной, глупой и злой. Тяпа́ читал и мычал, выражая этим звуком, быть может, сострадание, быть может, удовольствие.
В воскресенье он не выходил за сбором тряпок, почти весь день читая библию. Книгу он держал, упирая её в грудь себе, и сердился, если кто-нибудь трогал её или мешал ему читать.
— Эй ты, чернокнижник, — говорил ему Кувалда, — что ты понимаешь? Брось!
— А что ты понимаешь?
— И я ничего не понимаю, но я ведь не читаю книг…
— А я читаю…
— Ну, и — глуп! — решал ротмистр. — Когда в голове заведутся насекомые — это беспокойно, но если в неё заползут ещё и мысли — как же ты будешь жить, старая жаба?
— Мне недолго уж, — говорил спокойно ТяпА.
Однажды учитель захотел узнать, где он выучился грамоте. Тяпа́ кратко ответил ему:
— В тюрьме…
— Ты был там?
— Был…
— За что?
— Так… Ошибся… Вот и библию оттуда вынес. Барыня одна дала… В тюрьме-то, брат, хорошо…
— Н-ну? Чем это?
— Вразумляет… Грамоте вот научился… книгу достал… Всё — даром…
Когда в ночлежку явился учитель, Тяпа́ уже давно жил в ней. Он долго присматривался к учителю, — чтобы посмотреть в лицо человеку, Тяпа́ сгибал весь свой корпус набок, — долго прислушивался к его разговорам и как-то раз подсел к нему.
— Вот — ты учёный был… Библию-то читал?
— Читал…
— То-то… Помнишь её?
— Ну — помню…
Старик согнул корпус набок и посмотрел на учителя серым, сурово-недоверчивым глазом.
— Помнишь, были там амаликитяне?
— Ну?
— Где они теперь?
— Исчезли, Тяпа́, — вымерли…
Старик помолчал и снова спросил:
— А филистимляне?
—