это красное здание, прочное, плотное, крепко вцепившееся в землю, точно уже высасывающее из неё соки. Кажется, что оно холодно и темно смеется над ротмистром зияющими дырами своих стен. Солнце льёт на него свои осенние лучи так же щедро, как и на уродливые домики Въезжей улицы.
«А вдруг! — мысленно воскликнул ротмистр, измеряя глазами стену завода. — Ах ты, чёрт возьми! Если бы…» Весь встрепенувшись, возбуждённый своей мыслью, Аристид Кувалда вскочил и торопливо пошёл в трактир Вавилова, улыбаясь и бормоча что-то про себя.
Вавилов встретил его за буфетом дружеским восклицанием:
— Вашему благородию здравия желаем!
Среднего роста, с лысой головой, в венчике седых кудрявых волос, с бритыми щеками и с прямо торчащими усами, похожими на зубные щётки, прямой и ловкий, в кожаной куртке, он каждым своим движением позволял узнать в нём старого унтер-офицера.
— Егор! У тебя вводный лист и план на дом есть? — торопливо спросил Кувалда.
— Имею.
Вавилов подозрительно сузил свои вороватые глаза и пристально уставился ими в лицо ротмистра, в котором он видел что-то особенное.
— Покажи мне! — воскликнул ротмистр, стукая кулаком по стойке и опускаясь на табурет около неё.
— А зачем? — спросил Вавилов, решившийся при виде возбуждения Кувалды держать ухо востро.
— Болван, неси скорей!
Вавилов наморщил лоб и испытующе поднял глаза к потолку.
— Где они у меня, эти самые бумаги?
На потолке не нашлось никаких указаний по этому вопросу; тогда унтер устремил глаза на свой живот и с видом озабоченной задумчивости стал барабанить пальцем по стойке.
— Будет тебе кобениться, — прикрикнул на него ротмистр, не любивший его, находя, что бывшему солдату привычнее быть вором, чем трактирщиком.
— Да я, Ристид Фомич, уж вспомнил. Кажись, они в окружном суде остались. Как я вводился во владение…
— Егорка, брось! Ввиду твоей же пользы, покажи мне сейчас план, купчую и всё, что есть. Может быть, ты не одну сотню рублей выиграешь от этого понял?
Вавилов ничего не понял, но ротмистр говорил так внушительно, с таким серьёзным видом, что глаза унтера загорелись любопытством, и, сказав, что посмотрит, нет ли этих бумаг у него в укладке, он ушёл в дверь за буфетом. Через две минуты он возвратился с бумагами в руках и с выражением крайнего изумления на роже.
— Ан они, проклятые, дома!
— Эх ты… паяц из балагана! А ещё солдат был… — не преминул укорить его Кувалда, выхватив из его рук коленкоровую папку с синей актовой бумагой. Затем, развернув перед собой бумаги и всё более возбуждая любопытство Вавилова, ротмистр стал читать, рассматривать и при этом многозначительно мычал. Вот, наконец, он решительно встал и пошёл к двери, оставив бумаги на стойке и кинув Вавилову:
— Погоди… не прячь их…
Вавилов собрал бумаги, положил их в ящик выручки, запер его и подёргал рукой — хорошо ли заперлось? Потом он, задумчиво потирая лысину, вышел на крыльцо харчевни. Там он увидал, что ротмистр, измерив шагами фасад харчевни, щёлкнул пальцами и снова начал измерять ту же линию, озабоченный, но довольный.
Лицо Вавилова как-то напрягалось, потом вытянулось, вдруг радостно просияло.
— Ристид Фомич! Неужто? — воскликнул он, когда ротмистр поравнялся с ним.
— Вот те и неужто! Больше аршина отрезано. Это по фасаду, а вглубь сейчас узнаю…
— Вглубь?.. Десять сажен два аршина!
— Что, догадался, бритая харя?
— Как же, Ристид Фомич! Ну и глазок у вас — в землю вы на три аршина видите! — с восхищением воскликнул Вавилов.
Через несколько минут они сидели друг против друга в комнате Вавилова, и ротмистр, большими глотками уничтожая пиво, говорил трактирщику:
— Итак, вся стена завода стоит на твоей земле. Действуй без всякой пощады. Придёт учитель, и мы накатаем прошение в окружной. Цену иска, чтобы не тратиться на гербовые, назначим самую скромную, а просить будем о сломке. Это, дурак ты мой, называется нарушением границ чужого владения, очень приятное событие для тебя! Ломай! А ломать такую махину да подвигать её — дорого стоит! Мировую! Тут ты и прижми Иуду. Мы рассчитаем, сколько будет стоить сломка самым точным образом — с битым кирпичом, с ямой под новый фундамент, — всё высчитаем! Даже время примем в счёт! И — позвольте, Иуда, две ты-ся-чи рублей!
— Не даст! — тревожно моргая глазами, сверкавшими жадным огнём, вытянул Вавилов.
— Врёт! Даст! Ты пошевели мозгами — что ему делать? Ломать? Но смотри, Егорка, не продешеви! Покупать тебя будут — не продавайся дёшево! Пугать будут — не бойся! Положись на нас…
Глаза у ротмистра горели свирепой радостью, и лицо, красное от возбуждения, судорожно подёргивалось. Он разжёг алчность трактирщика и, убедив его действовать возможно скорее, ушёл торжествующий и непреклонно свирепый.
Вечером все бывшие люди узнали об открытии ротмистра и, горячо обсуждая будущие действия Петунникова, изображали в ярких красках его изумление и злобу в тот день, когда судебный рассыльный вручит ему копию иска. Ротмистр чувствовал себя героем. Он был счастлив, и все вокруг него были довольны. Большая куча тёмных, одетых в лохмотья фигур лежала на дворе, шумела и ликовала, оживлённая событием. Все знали купца Петунникова. Презрительно щуря глаза, он дарил их таким же вниманием, как и весь другой мусор улицы. От него веяло сытостью, раздражавшей их, и даже сапоги его блестели пренебрежением ко всем. И вот теперь один из них сильно ударит этого купца по карману и самолюбию. Разве это не хорошо?
Зло в глазах этих людей имело много привлекательного. Оно было единственным орудием по руке и по силе им. Каждый из них давно уже воспитал в себе полусознательное, смутное чувство острой неприязни ко всем людям сытым и одетым не в лохмотья, в каждом было это чувство в разных степенях его развития.
Две недели жила ночлежка ожиданием новых событий, и за всё это время Петунников ни разу не являлся на постройку. Дознано было, что его нет в городе и что копия прошения ещё не вручена ему. Кувалда громил практику гражданского судопроизводства. Едва ли когда-нибудь и кто-либо ждал этого купца с таким напряжённым нетерпением, с которым ожидали его босяки.
Не идёт, не идёт мой ненаглядный…
Эх, знать, не любит он м-меня-а!
— пел дьякон Тарас, поджав щёку и юмористически-скорбно глядя в гору.
И вот однажды под вечер Петунников явился. Он приехал в солидной тележке с сыном в роли кучера — краснощёким малым, в длинном клетчатом пальто и в тёмных очках. Они привязали лошадь к лесам; сын вынул из кармана рулетку, подал конец её отцу, и они начали мерить землю, оба молчаливые и озабоченные.
— Ага-а! — торжествуя, возгласил ротмистр.
Все, кто был налицо в ночлежке, высыпали к воротам и смотрели, вслух выражая свои мнения по поводу происходившего.
— Что значит привычка воровать — человек ворует, даже не желая украсть, рискуя потерять больше того, сколько украдёт, — соболезновал ротмистр, вызывая у своего штаба смех и ряд подобных замечаний.
— Ой, малый! — воскликнул, наконец, Петунников, взорванный насмешками, — гляди, как бы я тебя за твои слова к мировому не потянул!
— Без свидетелей ничего не выйдет… Родной сын не может свидетельствовать со стороны отца, — предупредил ротмистр.
— Ну, гляди же! Атаман ты храбрый, да ведь и на тебя найдётся управа!
Петунников грозил пальцем… Сын его, спокойный и погружённый в расчёты, не обращал внимания на кучку тёмных людей, потешавшихся над его отцом. Он даже не взглянул ни разу в их сторону.
— Молоденький паучок имеет хорошую выдержку, — заметил Объедок, подробно проследив все действия и движения Петунникова-младшего.
Обмерив всё, что было нужно, Иван Андреевич нахмурился, молча сел в тележку и уехал, а его сын твёрдыми шагами пошёл к трактиру Вавилова и скрылся в нём.
— Ого! решительный молодой вор — да! Ну-ка, что будет дальше? спросил Кувалда.
— А дальше Петунников-младший купит Егора Вавилова, — уверенно сказал Объедок и вкусно чмокнул губами, выражая полное удовольствие на своём остром лице.
— А ты этому рад, что ли? — сурово спросил Кувалда.
— А мне приятно видеть, как людские расчёты не оправдываются, — с наслаждением объяснил Объедок, щуря глаза и потирая руки.
Ротмистр сердито плюнул и промолчал. И все они, стоя у ворот полуразрушенного дома, молчали и смотрели на дверь харчевни. Прошёл час и более в этом ожидающем молчании. Потом дверь харчевни отворилась, и Петунников вышел такой же спокойный, каким вошёл. Он остановился на минуту, кашлянул, приподнял воротник пальто, посмотрел на людей, наблюдавших за ним, и пошёл вверх по улице.
Ротмистр проводил его глазами и, обращаясь к Объедку, усмехнулся.
— А ведь, пожалуй, ты прав, сын скорпиона и мокрицы… У тебя есть нюх на всё подлое, да… Уж по харе этого юного жулика видно, что он добился своего… Сколько взял с них Егорка? Он — взял. Он их же поля ягода. Он взял, будь я трижды проклят! Это я устроил ему. Горько мне понимать мою глупость. Да, жизнь вся против нас, братцы мои, мерзавцы! И даже когда плюнешь в рожу ближнего, плевок летит обратно в твои же глаза.
Утешив себя этой сентенцией, почтенный ротмистр посмотрел на свой штаб. Все были разочарованы, ибо все чувствовали, что Вавиловым и Петунниковым заключена сделка. Сознание неуменья причинить зло более оскорбительно для человека, чем сознание невозможности сделать добро, потому что зло делать так легко и просто.
— Итак, — чего же мы тут торчим? Нам нечего больше ждать… кроме могарыча, который я сдёрну с Егорки, — сказал ротмистр, хмуро посматривая на харчевню. — Благоденственному и мирному житию нашему под кровлей Иуды пришёл конец. Попрёт нас Иуда вон… О чём и объявляю по вверенному мне департаменту санкюлотов.
Конец мрачно засмеялся.
— Тюремщик, ты чего? — спросил Кувалда.
— Куда ж я пойду?
— Это, душа моя, вопросище… Судьба твоя ответит на него, не беспокойся, — задумчиво сказал ротмистр, идя в ночлежку. Бывшие люди лениво двинулись за ним.
— Мы подождём критического момента, — говорил ротмистр, шагая среди них. — Когда нас вытурят вон, тогда мы и поищем норы для себя. А пока не стоит портить жизнь такими думами… В критические моменты человек становится энергичнее… и если б жизнь, во всей её совокупности, сделать сплошным критическим моментом, если б каждую секунду человек принужден был дрожать за целость своей башки… ей-богу, жизнь была бы более живой, люди более интересными!
— То есть с большей яростью грызли бы глотки друг другу, — пояснил Объедок, улыбаясь.
— Ну, так что же? — задорно воскликнул ротмистр, не любивший, чтобы его мысли пояснялись.
— А ничего, — это хорошо. Когда