Поеду туда и достукаюсь там до президента штатов. Потом объявлю всей Европе войну и вздую её. Армию куплю… в Европе же… Приглашу французов, немцев, турок и буду бить ими ихних родственников… как Илья Муромец бил татар татарином. С деньгами можно быть Ильёй… уничтожить Европу и нанять к себе в лакеи Иуду Петунникова… Он пойдёт… дать ему сто рублей в месяц — и пойдёт! Но лакеем будет скверным, ибо станет воровать…
— И ещё тем худая женщина лучше толстой, что она дешевле стоит, убедительно говорил дьякон. — Первая дьяконица моя покупала на платье двенадцать аршин, а вторая десять… Так же и в пище…
Полтора Тараса виновато засмеялся, повернул голову к дьякону, уставился своим глазом ему в лицо и сконфуженно заявил:
— Это со всяким может случиться, — заметил Кувалда, — Ври дальше…
— Была худая, но ела много… И даже от этого померла…
— Ты отравил её, кривой, — убеждённо сказал 0бъедок.
— Нет, ей-богу! Она севрюги объелась, — рассказывал Полтора Тараса.
— А я тебе говорю — ты её отравил! — решительно утверждал Объедок.
С ним часто это бывало: сказав какую-нибудь нелепость, он начинал повторять её, не приводя никаких оснований в подтверждение, и, говоря сначала каким-то капризно-детским тоном, постепенно доходил почти до бешенства.
Дьякон вступился за друга.
— Нет, он отравить не мог… не было причины…
— А я говорю — отравил! — взвизгнул Объедок.
— Молчать! — грозно крикнул ротмистр. Скука у него перерождалась в тоскливое озлобление. Он свирепыми глазами осмотрел своих приятелей и, не найдя в их рожах, уже полупьяных, ничего, что могло бы дать дальнейшую пищу его озлоблению, — опустил голову на грудь, посидел так несколько минут и потом лёг на землю кверху лицом. Метеор грыз огурцы. Он брал огурец в руку, не глядя на него, засовывал его до половины в рот и сразу перекусывал большими жёлтыми зубами, так что рассол из огурца брызгал во все стороны, орошая его щёки. Есть ему, очевидно, не хотелось, но этот процесс развлекал его. Мартьянов сидел неподвижно, как изваяние, в той же позе, в которой уселся на землю, и так же сосредоточенно и мрачно смотрел на полувёдерную бутыль водки, уже наполовину пустую. Тяпа́ смотрел в землю и жевал мясо, не поддававшееся его старым зубам. Объедок лежал на животе и кашлял, съёжив всё маленькое тело. Остальные — всё молчаливые и тёмные фигуры — сидели и лежали в разнообразных позах, лохмотья делали их похожими на безобразных животных, созданных силой, грубой и фантастической, для насмешки над человеком.
Жила-была в Суздале
Барыня незнатная,
И с ней случилась судорга
Оч-чень неприятная!
— вполголоса напевал дьякон, обнимая Алексея Максимовича, блаженно улыбавшегося ему в лицо. Полтора Тараса сладострастно хихикал.
Ночь приближалась. В небе тихо вспыхивали звёзды, на горе в городе огни фонарей. Заунывные свистки пароходов неслись с реки, с визгом и дребезгом стёкол отворялась дверь харчевни Вавилова. На двор вошли две тёмные фигуры, приблизились к группе людей около бутылки, и одна из них хрипло спросила:
— Пьёте?
А другая вполголоса, с завистью и радостью, произнесла:
— Ишь какие черти!
Затем через голову дьякона протянулась рука, взяла бутылку, и раздалось характерное бульканье водки, наливаемой из бутылки в чашку. Потом громко крякнули…
— Ну, и тоска же! — воскликнул дьякон. — Кривой! давай вспомним старину, споём «На реках вавилонских»!
— Он разве умеет? — спросил Симцов.
— Он? Он, брат, в архиерейском хоре солистом был… Ну, Кривой… На-а-ре-е-е-ка-а…
Голос у дьякона был дикий, хриплый, прерывающийся, а его друг пел визгливым фальцетом.
Объятый тьмою выморочный дом, казалось, увеличился в объёме или подвинулся всей массой полусгнившего дерева ближе к этим людям, будившим в нём глухое эхо своим диким воем. Облако, пышное и тёмное, медленно двигалось по небу над ним. Кто-то из бывших людей храпел, остальные, всё ещё недостаточно пьяные, или молча пили и ели, или же разговаривали вполголоса с длинными паузами. Всем было непривычно это подавленное настроение на пире, редком по обилию водки и яств. Почему-то сегодня долго не разгоралось буйное оживление, свойственное обитателям ночлежки за бутылкой.
— Вы, собаки! Погодите выть… — сказал ротмистр певцам, поднимая голову с земли и прислушиваясь. — Кто-то едет… на пролётке…
Пролётка на Въезжей улице, и в эту пору, не могла не возбудить общего внимания. Кто из города мог рискнуть поехать по рытвинам и ухабам улицы, кто и зачем? Все подняли головы и слушали. В тишине ночи ясно разносилось шуршание колёс, задевавших за крылья пролётки. Оно всё приближалось. Раздался чей-то голос, грубо спрашивавший:
— Ну, где же?
Кто-то ответил:
— А вон к тому дому, должно быть.
— Дальше не поеду…
— Это к нам! — воскликнул ротмистр.
— Полиция! — прозвучал тревожный шёпот.
— На пролётке-то! Дурак! — глухо сказал Мартьянов.
Кувалда встал и пошёл к воротам.
Объедок, склонив голову вслед ему, стал слушать.
— Это ночлежный дом? — спрашивал кто-то дребезжащим голосом.
— Да, — прогудел недовольный бас ротмистра.
— Это вы его привезли?
— Да…
— Пьяный?
— Болен!
— Значит, сильно пьяный. Эй, учитель! Ну-ка, вставай!
— Подождите! Я помогу вам… он сильно болен. Он двое суток лежал у меня. Берите подмышки… Был доктор. Очень скверно…
Тяпа́ встал и медленно пошёл к воротам, а Объедок усмехнулся и выпил.
— Зажгите-ка огонь там! — крикнул ротмистр. Метеор пошёл в ночлежку и зажёг в ней лампу. Тогда из двери ночлежки протянулась во двор широкая полоса света, и ротмистр вместе с каким-то маленьким человеком ввели по ней учителя в ночлежку. Голова у него дрябло повисла на грудь, ноги волочились по земле и руки висели в воздухе, как изломанные. При помощи Тяпы́ его свалили на нары, и он, вздрогнув всем телом, с тихим стоном вытянулся на них.
— Мы с ним в одной газете работали… Очень несчастный. Я говорю: «Пожалуйста, лежите у меня, вы меня не стесняете…» Но он молит меня: «Отправьте домой!» Волнуется… я подумал, что ему вредно, и вот привёз его… Ведь это именно здесь… да?
— А по-вашему, у него ещё где-нибудь есть дом? — грубо спросил Кувалда, пристально рассматривая своего друга. — Тяпа́, ступай принеси холодной воды!
— Так вот… — смущённо помялся человечек. — Я полагаю… я не нужен ему?
— Вы? — Ротмистр критически посмотрел на него. Человечек был одет в пиджак, сильно потёртый и тщательно застёгнутый вплоть до подбородка. Брюки на нём были с бахромой, шляпа рыжая от старости, смятая, как и его худое, голодное лицо.
— Нет, вы не нужны, здесь таких, как вы, много… — сказал ротмистр, отворачиваясь от человечка.
— Значит, до свидания! — Человечек пошёл к двери и оттуда тихо попросил: — Ежели что случится… вы известите в редакцию… Моя фамилия Рыжов. Я написал бы маленький некролог, ведь всё-таки он был, знаете, деятель прессы…
— Гм! некролог, говорите? Двадцать строк — сорок копеек? Я лучше сделаю: когда он умрёт, я отрежу ему одну ногу и пришлю в редакцию на ваше имя. Это для вас выгоднее, чем некролог, дня на три хватит… у него ноги толстые… Ели же вы его все там живого…
Человечек как-то странно фыркнул и исчез. Ротмистр сел на нары рядом с учителем, пощупал рукой его лоб, грудь и позвал его:
— Филипп!
Звук глухо отдался в грязных стенах ночлежки и замер.
— Это, брат, нелепо! — сказал ротмистр, тихонько приглаживая рукой растрёпанные волосы неподвижного учителя. Потом ротмистр прислушался к его дыханию, горячему и прерывистому, посмотрел в лицо, осунувшееся и землистое, вздохнул и, строго нахмурив брови, осмотрелся вокруг. Лампа была скверная: огонь в ней дрожал, и по стенам ночлежки молча прыгали чёрные тени. Ротмистр стал упорно смотреть на их безмолвную игру, разглаживая себе бороду. Пришёл Тяпа́ с ведром воды, поставил его на нары рядом с головой учителя и, взяв его руку, поднял на своей руке, как бы взвешивая.
— Не надо воды, — махнул рукой ротмистр.
— Попа надо, — уверенно сказал старый тряпичник.
— Ничего не надо, — решил ротмистр. Они помолчали, глядя на учителя.
— А он?
— Ты ему поможешь?
Тяпа́ повернулся к учителю спиной, и они вышли во двор.
— Что там? — спросил Объедок, обращая к ротмистру свою острую морду.
— Ничего особенного. Умирает человек… — кратко сообщил ротмистр.
— Избили его? — поинтересовался Объедок.
Ротмистр не ответил, он пил водку.
— Как будто знал, что у нас есть чем поминки о нём справить, — сказал Объедок, закуривая папиросу.
Кто-то засмеялся, кто-то тяжело вздохнул. Дьякон вдруг как-то напрягся, пошлёпал губами, потёр лоб и дико взвыл:
— Иде же праведнии у-по-ко-я-ются-а!
— Ты! — зашипел Объедок, — что орёшь?
— Дай ему в рожу! — посоветовал ротмистр.
— Дурак! — раздался хрип Тяпы́. — Когда человек кончается, нужно, чтобы тихо было.
Было достаточно тихо: и в небе, покрытом тучами, грозившем дождём, и на земле, одетой мрачной тьмой осенней ночи. Порой раздавался храп уснувших, бульканье наливаемой водки, чавканье. Дьякон что-то бормотал. Тучи плыли так низко, что казалось — вот они заденут за крышу старого дома и опрокинут его на группу этих людей.
— А… скверно на душе, когда умирает человек близкий… — заикаясь, проговорил ротмистр и склонил голову на грудь.
Никто ему не ответил.
— Среди вас — он был лучший… самый умный и порядочный… Мне жалко его…
— Со-о святы-ими упоко-ой… пой, кривая шельма! — забурлил дьякон, толкая в бок своего друга, дремавшего рядом с ним.
— Молчать!.. ты! — злым шёпотом воскликнул Объедок, вскакивая на ноги.
— Я его ударю по башке, — предложил Мартьянов, поднимая голову с земли.
— А ты не спишь? — необычайно ласково сказал Аристид Фомич. — Слышал? Учитель-то у нас…
Мартьянов тяжело завозился на земле, встал, посмотрел на полосы света, исходившего из двери и окон ночлежки, качнул головой и молча сел рядом с ротмистром.
— Выпьем? — предложил тот.
Ощупью отыскав стаканы, они выпили.
— Пойду посмотрю… — сказал Тяпа́, — может, ему надо чего.
— Гроб надо… — усмехнулся ротмистр.
— Не говорите вы про это, — глухим голосом попросил Объедок.
За Тяпо́й встал с земли Метеор. Дьякон тоже хотел встать, но свалился набок и громко выругался.
Когда Тяпа́ ушёл, ротмистр ударил по плечу Мартьянова и вполголоса заговорил:
— Так-то, Мартьянов… Ты лучше других должен чувствовать… Ты был… впрочем, к чёрту это. Жалко тебе Филиппа?
— Нет, — помолчав, ответил бывший тюремщик. — Я, брат, ничего такого не чувствую… разучился… Мерзко так жить. Я серьёзно говорю, что убью кого-нибудь…
— Да? — неопределённо произнёс ротмистр. — Ну… что же? Выпьем ещё!
— Н-наше дел-ло