поведением.
Телега ломового извозчика, нагруженная какими-то бочками, вывернулась из переулка и задела колесом за тумбу. Извозчик, восседая на бочках, бьёт лошадь вожжами и безнадёжно ругается. Ему лень слезть на землю, хотя положение дела и требует его присутствия на ней. Но Ванька сегодня готов помогать всем людям на свете: ему приятно жить в этот ясный день, и он, не думая, желает быть для всех приятным…
— Вороти левее, дядя! — советует он извозчику, кладёт гармонию на тумбу и хватается за телегу, изо всей силы пихая её в сторону.
— Спасибо! — говорит извозчик, оскалив зубы. — Молодчага ты, парень!
— Вали, поезжай! — отдуваясь от напряжения, говорит Ванька.
Вот он приходит на пустырь. Там толпа ребятишек играет в бабки. Ванька рад их видеть и в то же время чувствует, что неловко так прямо сесть да и заиграть, при мальчишках. Надо хоть поговорить с ними, что ли… И, присмотревшись к ходу игры, он уже командует мальчишкам:
— А ты, картуз, с навеса-то не бей, это не порядок! Бей в разрез, чтобы, значит, — битка в кон, — бабки в бег… Вот… Ну-ка, рыжий, пометься хорошенько… р-раз! Ловко! Двух цен вышиб… аи да рыжий! Ну-ка ты теперь… а ты не нашагивай, шагай в меру, на что прискакиваешь? Вот те и мимо дал!
Ребятишкам нравится Ванькино участие в их игре, они видят в нём знатока дела и внимательно прислушиваются к его замечаниям, один из них даже решается отдать под его опёку свои действия, начинает спрашивать его.
— Куда мне катить? Остаться у кона?
Ванька серьёзно рассматривает его битку, находит её легкой, выбирает другую. Потом советует, как надо целить в кон.
— Ты левый глаз прищурь, руку вытяни по правому глазу, потом размахнись ей и, когда она в одну точку с глазом встанет, — пускай битку! Понял?
Других ребятишек тоже интересуют его уроки, и, окружая его, они наперебой спрашивают у него советов. Он никому не отказывает и, чувствуя себя хозяином положения, становится внушительно серьёзным. Но вспомнив, что уже в мастерской, наверное, встали и пора идти в трактир пить чай, он оставляет мальчишек и вновь идёт по улице, углублённый в мечты о том, как он будет сидеть в трактире и слушать «машину». Она играет одну очень хорошую, но трудную музыку, которую куда как хорошо бы перенять и изобразить на гармонике!..
После полудён Ванька снова на улице. Заломив картуз на затылок, с лицом, красным от оживления и нескольких рюмок водки, выпитых давеча в трактире, Ванька шествует с гармонией в руках и с могучей радостью в сердце, — с радостью, которую он должен сдерживать, ибо у неё нет выхода, не во что отлиться, — шествует и смутно ждёт чего-то очень хорошего и от себя и от людей. Он не пьян, но считает нужным показывать, что немножко «клюкнул», — это придаёт человеку больше шика и удальства. Он пошатывается на ногах, щурит глаза и часто, размашистым движением руки, поправляет картуз на голове, сбивая его всё более на затылок. Ему хочется петь, и он затягивает высоким фальцетом:
И уж ты, с-сад ли, м-мой сад!
Да сад зелё-ененький…
Но суровый полицейский солдат, стоящий среди улицы, против такого развлечения.
— Эй ты!.. — говорит он Ваньке и внушительно грозит ему пальцем.
Ванька обрывает песню и двигается на полицейского с добродушнейшей рожей, вопрошая его:
— Нельзя рази?
Полицейского подкупает эта праздничная фигура своим юным довольством, и он отечески внушает:
— На улицах пение не дозволяется…
— Не дозволяется? — переспрашивает Ванька.
— Никак нельзя… Ступай домой… а то иди за город и там — можешь…
— За городом?
— Вот… Вон иди за кладбище и — вали там…
— Сколько хошь…
— Ну… благодарю! Спасибо… угостить папироской? Желаете?
— Нам нельзя… на посту мы…
— А то — извольте…
— Не надо… иди себе тихо… иди.
— Могу… я понимаю — строгость! — говорит Ванька, хмуря брови, и мирно отходит от полицейского.
Но как же и чем ему выразить обуревающее его чувство жизни? Отойдя несколько сажен, он снова вполголоса начинает напевать:
На том ли поле серебристом
И увер-ряла небо — чистым
Хр-рани до гроба свой спокой…
Вспомнив о полицейском, он оглядывается назад и видит, что страж укоризненно кивает ему головой. Тогда Ванька кричит ему, приставив ко рту кулак:
— Не буду больше… не буду!
И, махнув рукой, некоторое время идёт молча, чувствуя стеснение и чего-то желая.
Вот маленькая бакалейная лавочка. Ванька фертом входит в неё и вежливо говорит:
— Дозвольте папирос…
— Каких вам?..
— Каких? В… пять копеек десяток!
— Вот извольте — «Ласточка»!!
— «Ласточка»? Хорошие?
— Самые лучшие…
— Беру… А теперь дозвольте… полфунта орехов.
— Каких — кедровых, волоцких, простых?
— Какие лучшие… которые скуснее…
— Это волоцкие, — решает лавочник.
— Дозвольте полфунта волоцких…
У него есть папиросы, да и орехов он совсем не хочет, но нужно же что-нибудь делать!
А тут, покупая, по крайней мере хоть с человеком говоришь…
Из такого же мотива Ванька заходит в портерную и выпивает там бутылку пива. Но в портерной пусто, скучно и душно. Несколько ошалевший от пива, он снова шагает по улице и чувствует, что теперь уже ему можно и не притворяться пьяным — и так хорошо его пошатывает. В голове у него туман, и на сердце уже менее ясно… А всё-таки хочется петь.
Он присноравливает гармонику и играет на ней знакомые мотивы, то и дело сбиваясь с одного на другой. Но и это не удовлетворяет его… Тогда он начинает подыгрывать на губах:
Ти-рли-рлю-та, ту-та-ту-та…
Это ему нравится, и он победоносно смотрит вокруг себя. Но он находится на какой-то глухой улице, на ней всего двое или трое прохожих… Даже и домов нет — одни заборы… а вон железная решётка, за ней — газон, за газоном и группой деревьев — большое белое здание с массой окон… Ванька мельком вспоминает, что это здание — институт и что два года тому назад он красил в нём полы…
Он идёт дальше… и в душу ему змеёй вползает скука, губительница людей… Он чувствует это и делает усилие изгнать её. Гармоника растягивается в его руках во всю длину мехов и пронзительно, крикливо поёт забористые аккорды, а Ванька уже с яростью подпевает:
Ти-рли-рлю-та, ту-та-ту-та —
И шёл я и мимо института!..
Слова эти являются у него совершенно неожиданно, и он сначала даже изумлён ими… но после краткой паузы Ванька вдохновенно и во всё горло орёт:
Ти-рли-рлю, та-ту-та-ту-т —
Стоит крепко д’ институт!
Это кажется Ваньке ужасно смешным, он открывает рот и, прижав гармонию к животу, — хохочет во всю ёмкость своих лёгких, хохочет над своим творчеством, и долго он хохочет, прижавшись спиной к забору и покачиваясь на ногах…
Заходит солнце, бросая на белую штукатурку домов розовый отблеск; бесшумно стелются по улице тени…
Идут парами гуляющие, постукивая о тротуары тростями, в сыром весеннем воздухе звучит смех и говор… И рыдающий голос Ваньки громко возглашает:
— Я сам м-мастер… а ты дерёшься… Можешь ты это… а?
Ванька является в улицу из какого-то узкого переулка, является растрёпанный, развинченный и, очевидно, глубоко оскорблённый. Издали кажется, что он на каждом шагу своего пути преодолевает некоторые, ему одному видимые, препятствия, — так высоко он поднимает ноги и так часто сворачивает в сторону с прямой линии… Из уст его медленно исходят горькие упрёки по чьему-то адресу, а слова его так же путаются, как и ноги…
М-мороз трещит, я вью-га воет,
Луна сия-ит…
— Ты чего орёшь? — строго спрашивает Ваньку какой-то барин, высокий и в фуражке с красным околышем.
Ванька таращит на него глаза и объясняет:
— Я пою, ваша степенс… по случаю праздника… и как теперь я — ма-астер… фью! будет уж! шабаш! я теперь — сам мастер!
Ванька с гордостью колотит себя кулаком в грудь и вдруг со слезами в голосе кричит:
— Но он меня — за волосы…
— А вот я тебя — в полицию отправлю! — сурово восклицает барин.
— Не надо! — отрицательно качает головой Ванька. — Я больше не буду… я понимаю — порядок! И… я уйду. Что такое? Разве я — что-нибудь могу?..
Страничка из Мишкиной жизни
…Однажды в праздничный вечер он стоял на галерее цирка, плотно прижавшись грудью к дереву перил, и, бледный от напряжённого внимания, смотрел очарованными глазами на арену, где кувыркался ярко одетый клоун, любимец цирковой публики.
Окутанное пышными складками розового и жёлтого атласа тело клоуна, гибкое, как у змеи, мелькая на тёмном фоне арены, принимало различные позы: то лёгкие и грациозные, то уродливые и смешные; оно, как мяч, подпрыгивало в воздухе, ловко кувыркалось там, падало на песок арены и быстро каталось по ней. Потом клоун вскакивал на ноги и, смелый, довольный собой, весело смотрел на публику, ожидая от неё рукоплесканий. Она не скупилась и дружно поощряла его искусство громким смехом, криками, улыбками одобрения. Тогда он вновь извивался, кувыркался, прыгал, жонглировал своим колпаком; при каждом движении его золотые блёстки, нашитые на атласе, сверкали, как искры, а мальчик с галереи жадно следил за этой игрой гибкого тела и, прищуривая от удовольствия свои чёрные глазки, улыбался тихой улыбкой неизъяснимого удовольствия.
— Фот тяк! — ломаным языком и тонким голосом говорил клоун, перепрыгивая через стул.
— И фот тяк… — Он вспрыгнул на спинку стула, несколько секунд балансировал на ней, но вдруг неестественно изогнулся, упал и, съёжившись в ком, вместе со стулом замелькал по арене, так что, казалось, будто стул ожил и гонится за ним. Мальчик следил за всем, что делал клоун, и, увлечённый его ловкостью, невольно отражал и повторял на своей рожице все гримасы уморительно подвижного, набелённого лица. Он повторял бы и жесты, но был стиснут со всех сторон до того, что не мог двинуть рукой. Сзади на него навалился какой-то бородач в кучерском костюме, с боков тоже давили его. На галерее было душно; грудь, прижатая к дереву перил, болела, ноги ныли от усталости и полученных толчков, но — как ловок и красив этот клоун, и как люб он всем! Увлечение мальчика ловкостью артиста возвышалось до благоговейного чувства, он молчал, когда публика громко выражала свои одобрения клоуну, молчал и порой вздрагивал от желания самому быть там, на арене, кувыркаться по ней в сияющем костюме, смешить людей, слышать их похвалы и видеть сотни весёлых лиц и внимательных глаз, устремлённых на него. Сильное, но смутное чувство, властно охватившее мальчика, было, в общем, тёмным чувством — оно не оживляло, а подавляло своей силой, в нём было много грусти