руку.
…Через час он лежал на своей постели, под столом в мастерской, сжавшись в плотный маленький комок так, точно он хотел задавить в себе боль и горечь. В окна смотрела луна, освещая голубоватым сиянием большие иконостасные фигуры святых, стоявшие в ряд у стены. Их тёмные лики смотрели сурово и внушительно в торжественной безмятежности своей славы, лунный свет придавал им вид призраков, смягчая резкие краски и оживляя складки тяжёлых риз на их раменах.
Без дум, весь поглощённый чувством обиды, мальчик покорно ожидал, когда это чувство затихнет… а блестящие краски икон постепенно вызывали воспоминания о вчерашнем вечере, о красивых костюмах ловких, гибких людей, которые так свободно прыгают, так веселы и красивы…
…И вот он видит арену цирка и себя на ней, с необычайной лёгкостью он совершал самые трудные упражнения, и не усталостью, а сладкой и приятной негой они отзывались в его теле… Гром рукоплесканий поощрял его… полный восхищения пред своей ловкостью, весёлый и гордый, он прыгнул высоко в воздух и, сопровождаемый гулом одобрения, плавно полетел куда-то, полетел со сладким замиранием сердца… чтоб завтра снова проснуться на земле от пинка.
Дружки
Одного из них звали Пляши-нога, а другого — Уповающий; оба они были воры.
Жили они на окраине города, в слободе, странно разметавшейся по оврагу, в одной из ветхих лачуг, слепленных из глины и полусгнившего дерева, похожих на кучи мусора, сброшенные в овраг. Воровать дружки ходили в ближайшие к городу деревни, ибо в городе воровать трудно, а в слободке у соседей украсть было нечего.
Оба они люди скромные: стащат кусок полотна, армяк или топор, сбрую, рубаху или курицу и уже долго потом не посещают деревню, в которой им удалось что-нибудь «слямзить». Но, несмотря на такой умный образ действий, подгородные мужики хорошо знали их и грозились, при случае, избить до смерти. Однако такого случая не представлялось мужикам, и кости двух друзей были целы, хотя уже лет шесть кряду друзья слушали угрозы мужиков.
Пляши-нога был человек лет сорока, высокий, сутулый, худой и жилистый. Он ходил, опустив голову к земле, заложив за спину длинные руки, шагая неторопливо, но широко, и на ходу он всегда оглядывался по сторонам озабоченно прищуренными, беспокойно зоркими глазами. Волосы на голове он стриг, бороду брил; густые, сивые солдатские усы закрывали ему рот, придавая лицу его ощетинившееся, суровое выражение. Левая нога у него, должно быть, была вывихнута или сломана и срослась так, что стала длиннее правой; когда он, шагая, поднимал её, она у него подпрыгивала в воздухе и виляла в сторону; эта особенность походки и дала ему прозвище.
Уповающий был старше товарища лет на пять, ниже ростом, шире в плечах. Он часто и глухо кашлял, лицо его, скуластое, обросшее большой чёрной с проседью бородой, покрывала болезненная желтизна. Глаза у него большие, чёрные, а смотрели виновато, ласково. На ходу он складывал губы сердечком и тихо насвистывал песню, печальную, всегда одну и ту же. На плечах у него болталась короткая одёжина из разноцветных лохмотьев — что-то похожее на ватный пиджак; а Пляши-нога ходил в длинном сером кафтане, подпоясанном кушаком.
Уповающий был крестьянином, его товарищ — сын пономаря, бывший лакей и маркёр. Их всегда видели вместе, и крестьяне говорили при виде их:
— Опять дружки появились — гляди в оба!
А дружки шли где-нибудь просёлочной дорогой, зорко поглядывая по сторонам и избегая встреч. Уповающий кашлял и насвистывал свою песню; а нога его товарища плясала в воздухе, как бы стремясь оторваться и убежать в сторону с опасного пути своего хозяина. Или они лежали где-нибудь на опушке леса, во ржи, в овраге и тихо разговаривали о том, как украсть, чтобы поесть.
Зимою даже и волки, — более приспособленные к борьбе за свою жизнь, чем два друга, — плохо живут. Тощие, голодные и злые, они рыскают по дорогам, и хотя их убивают, но — боятся: у них есть когти и зубы для самозащиты, сердца их ничем не смягчены. Последнее очень важно, ибо для того, чтобы побеждать в борьбе за существование, человек должен иметь или много ума, или сердце зверя.
Зимою дружкам приходилось плохо; зачастую оба они выходили по вечерам на улицы города и просили милостыню, стараясь не попадаться на глаза полиции.
Очень редко удавалось им украсть что-нибудь; ходить по деревням неудобно и холодно, и на снегу оставались следы, да и бесполезно посещать деревни, когда всё в них заперто и занесено снегом. Много сил теряли товарищи зимой, борясь с голодом, и, может быть, никто не ждал весны так жадно, как они ждали её…
Но вот, наконец, подходила весна. Они, истощённые, полубольные, вылезали из своего оврага, радостно смотрели на поля, где с каждым днём быстрее таял снег, являлись бурые проталины, лужи блестели, как зеркала, и весело журчали ручьи. Солнце лило на землю свои тёплые ласки, оба друга грелись в его лучах, рассуждая о том, как скоро просохнет земля и когда, наконец, можно будет идти по деревням «стрелять». Часто Уповающий, страдавший бессонницей, будил своего друга ранним утром и радостно объявлял ему:
— Эй! Вставай — грачи прилетели!
— Прилетели?
— Ей-богу! Слышишь, галдят?
Выйдя из своей лачуги, они со вниманием и подолгу следили, как чёрные вестники весны вили новые гнёзда, исправляли старые, наполняя воздух громким, озабоченным криком…
— Теперь за жаворонками очередь, — говорил Уповающий, принимаясь чинить старую, полусгнившую сеть.
Являлись жаворонки; товарищи шли в поле, ставили сеть на одной из проталин и, бегая по полю, мокрые и грязные, гнали под сеть голодных и утомлённых перелетом птиц, искавших корма на сырой, только что освободившейся из-под снега земле. Наловив птичек, они продавали их по пятачку и гривеннику за штуку. Потом являлась крапива, которую они собирали и тащили на базар торговкам овощами. Почти каждый день весны давал им что-нибудь новое, — новый, хотя и маленький заработок. Они умели всем пользоваться: верба, щавель, шампиньоны, земляника, грибы — ничто не миновало их рук. Солдаты выходили на стрельбу, — друзья, после окончания стрельбы, рылись в валах, отыскивая пули, которые потом продавали по двенадцати копеек за фунт. Все эти занятия, хотя и не позволяли друзьям умереть с голоду, но очень редко давали им возможность насладиться чувством сытости, — приятным чувством полноты желудка и горячей работой его над проглоченной пищей.
Однажды, в апреле, когда на деревьях ещё только наливаются почки и леса стоят подёрнутые сизым сумраком, а на бурых, жирных полях, облитых солнцем, чуть-чуть пробивается трава, — друзья шли по большой дороге, шли и, куря самодельные папиросы из махорки, разговаривали.
— Всё гуще ты кашляешь!.. — спокойно предупреждал Пляши-нога товарища.
— Это — наплевать!.. Вот солнышком меня подогреет- и я оживу…
— Мм… А то, может, сходить бы тебе в больницу…
— Ну! На что она мне? Коли помереть надо, и так помру.
— Это конечно…
Они шли мимо берёз по тракту, и берёзы бросали на них узорчатые тени своих тонких ветвей. Воробьи прыгали по дороге, оживлённо чирикая.
— Ходить ты плохо стал, — помолчав, заметил Пляши-нога.
— Это оттого, что душит меня, — объяснил Уповающий. — Воздух теперь густой, жирный, ну и трудно мне глотать его.
Он остановился, кашляя.
Пляши-нога стоял рядом с ним, курил и неопределённо смотрел на него. Уповающий трясся в припадке кашля, тёр грудь руками; лицо у него стало синим.
— Здорово продрало дыхалки-то, — сказал он, перестав кашлять.
Пошли дальше, спугивая воробьев.
— Теперь мы двигаем на Мухину!.. — заговорил Пляши-нога, бросив папироску и сплюнув. — Обойдём её по задворкам, — может, что накроем… Дальше — Сивцовой рощей на Кузнечиху… С Кузнечихи на Марковку свернём… да и домой…
— Вёрст тридцать ходу будет, — сказал Уповающий.
— Лишь бы не даром…
Влево от дороги стоял лес, тёмный и неприветливый; среди его голых ветвей ещё не было видно ни одного зелёного пятна, ласкающего глаз. По опушке бродила маленькая мохнатая и взъерошенная лошадёнка с подведёнными боками; рёбра на её остове вырисовывались так же выпукло, как обручи на бочке. Товарищи остановились и долго смотрели, как она медленно переступала ногами, наклоняя морду к земле, и, забирая губами жёлтые былинки, тщательно жевала их истёртыми зубами.
— Тоже отощала!.. — заметил Уповающий.
— Тпрусень, тпрусень! — поманил Пляши-нога. Лошадь взглянула на него и; отрицательно качнув головой, снова опустила её к земле.
— Не хочет к тебе, — пояснил Уповающий её утомлённое движение.
— Идём!.. Ежели её — татарам отвести — рублей семь дадут, пожалуй… — задумчиво проговорил Пляши-нога.
— Не дадут. Чего в ней!
— А кожа?
— Кожа? Так разве за кожу столько дадут? Трёшницу за кожу.
— Н-ну!
— А что? Ведь у неё какая кожа? Портянка старая, а не кожа…
Пляши-нога взглянул на товарища и, остановясь, сказал:
— Ну?
— Хлопотно!.. — нерешительно откликнулся Уповающий.
— Чего там?
— Опять же следы… Земля сырая… видно будет, куда повели…
— Лапти наденем ей…
— Как хоть…
— Айда! Загоним её в лес и там в овраге дождёмся ночи… А ночью выведем и сгоним к татарам. Тут недалеко — версты три…
— Что ж? — кивнул головой Уповающий, — пойдём! Синица в руки… Только бы не того…
— Ничего не будет! — уверенно сказал Пляши-нога.
Они свернули с дороги и, оглядываясь по сторонам, пошли к лесу. Лошадь посмотрела на них, фыркнула, взмахнула хвостом и снова принялась щипать блеклую траву.
На дне глубокого лесного оврага было сыро, тихо и сумрачно. Журчание ручья носилось в тишине грустной жалобой. С крутых склонов оврага свешивались вниз голые ветви орешника, калины, жимолости; кое-где из земли беспомощно торчали корни, вымытые весенней водой. Лес был ещё мёртв; сумрак вечера увеличивал безжизненное однообразие его красок, унылое молчание, притаившееся в нём, наполняло его мрачным и торжественным покоем кладбища.
Дружки давно уже сидели в тишине и сыром сумраке, под группой осин, съехавших вместе с огромной глыбой земли на дно оврага. Маленький костёр ярко горел пред ними, и они, грея над огнём руки, понемногу подбрасывали в него сучья, заботясь о том, чтобы огонь всё время горел ровно и костёр не давал дыму. Неподалёку от них стояла лошадь. Они окутали ей морду рукавом, оторванным от лохмотьев Уповающего, и привязали её за повод к стволу дерева.
Уповающий, сидя на корточках, задумчиво смотрел в огонь и насвистывал свою песню; его товарищ, нарезав пучок ивовых прутьев, плёл из них корзину и, занятый своим делом, молчал.
Унылая мелодия ручья и тихий свист бездольного человека жалостливо плавали в безмолвии вечера и леса; иногда потрескивали сучья в огне, потрескивали и шипели, точно вздыхая, как бы сочувствуя жизни двух людей, более