кустов с тихим шорохом качались, как бы поддакивая суровым, верным словам.
Уповающий медленно шагал дрожащими ногами, сунув руки в рукава своей куртки и опустив голову низко на грудь.
— Погоди! — сказал он наконец. — Чего уж? Я поправлюсь… Вот придём в деревню… я и пойду… один пойду… ты не ходи совсем. Стяну — что первое под руку попадёт… и домой!.. Придём — лягу я! Трудно мне…
Он говорил задыхаясь, с хрипом, с клокотанием в груди. Пляши-нога подозрительно взглянул на него, остановился, хотел что-то сказать, — махнул рукой и, ничего не сказав, опять пошёл…
Долго шли молча.
Пели петухи где-то близко; собака провыла; потом печальный звук сторожевого колокола прилетел из дальней сельской церкви и утонул в молчании леса… Большим чёрным пятном в мутный лунный свет ринулась откуда-то большая птица, и в овраге зловещим звуком проплыл свист крыльев.
— Ворон… а то грач, — заметил Пляши-нога.
— Вот что… — заговорил Уповающий, тяжело опускаясь на землю, — иди ты, а я тут останусь… не могу я больше, — душит, — в голове круженье…
— Ну, — вот те раз! — недовольно сказал Пляши-нога. — Неужто так-таки не можешь?
— Не могу…
— С праздником! Тьфу!
— Ослаб я совсем…
— Ещё бы! не жрамши шляемся с утра.
— Нет, это уж — шабаш мне! Вон она, кровища-то, как хлещет!
И Уповающий поднял к лицу Пляши-ноги свою руку, выпачканную чем-то тёмным. Тот покосился на руку и пониженным голосом спросил:
— Что же будем делать?
— Иди ты, — а я останусь… Отлежусь, может…
— Куда я пойду? В деревню если — сказать им — человеку, мол, плохо…
— Смотри, побьют.
— Это — как есть… Им только попадись!.. Уповающий откинулся на спину, глухо кашляя и выплёвывая изо рта целые шматки крови…
— Идёт? — спросил Пляши-нога, стоя над ним, но глядя в сторону.
— Шибко идёт, — еле слышно сказал Уповающий и закашлялся.
Пляши-нога цинично и громко ругнулся.
— Хоть бы позвать кого!
— Кого? — грустным эхом повторил Уповающий.
— А может, ты — встал бы, да и пошёл — помаленьку?
— Нет уж…
Пляши-нога сел около головы товарища и, обняв колени руками, стал смотреть ему в лицо. Грудь Уповающего подымалась неровно, с глухим хрипом, глаза провалились, губы как-то странно растянулись и как бы пристали к зубам. Из левого угла рта по щеке ползла живая, тёмная струйка.
— Всё ещё течёт? — тихо спросил Пляши-нога, и в тоне его вопроса было что-то близкое к почтению.
Лицо Уповающего дрогнуло.
— Течёт… — раздался слабый хрип.
Пляши-нога наклонил голову к коленям и замолчал.
Над ними висела стена оврага, изборождённая глубокими рытвинами от весенних потоков. С вершины её смотрел в овраг косматый ряд деревьев, освещённых луной. Другой скат оврага, более пологий, весь порос кустарником; кое-где из его тёмной массы вздымались серые стволы, и на их голых ветвях ясно были видны гнёзда грачей… И овраг, облитый луной, был похож на скучный сон, лишённый красок жизни; а тихое журчание ручья ещё более усиливало его безжизненность, оттеняя тоскливую тишину.
— Умираю!.. — еле слышно шепнул Уповающий и вслед за тем громко и ясно повторил: — Умираю я, Степан!
Пляши-нога дрогнул всем телом, завозился, засопел и, подняв голову с колен, смущённо, тихонько, точно боялся помешать чему-то, заговорил:
— А ты не того, — не бойся! Может, это так просто, — ничего, брат!
— Господи Иисусе Христе!.. — тяжело вздохнул Уповающий.
— Ничего! — шептал Пляши-нога, наклонясь над его лицом. — Ты поддержись немного… Может, пройдёт…
Уповающий начал кашлять; в груди у него явился новый звук — точно мокрая тряпка шлёпалась об его рёбра. Пляши-нога смотрел на него и шевелил усами. Откашлявшись, Уповающий начал громко и прерывисто дышать — так, точно он из всех сил бежал куда-то. Долго он дышал так, потом заговорил:
— Прости, Степан, — коли что я… за лошадь вот… прости, браток!..
— Ты меня прости!.. — перебил Пляши-нога его речь и, помолчав, добавил: — Я, — куда я теперь пойду? И как быть?
— Ничего! дай тебе гос…
Он охнул, не докончив слова, и замолчал.
Потом начал хрипеть… Вытянул ноги… Одну из них отвёл в сторону…
Пляши-нога, не мигая, смотрел на него. Проходили минуты, длинные, как часы.
Вот Уповающий приподнял голову; но она у него тотчас же бессильно упала на землю.
— Что, брат? — наклонился к нему Пляши-нога. Но он не отвечал уже, спокойный и неподвижный.
Посидел ещё немного около товарища Пляши-нога, а потом встал, снял шапку, перекрестился и медленно пошёл вдоль оврага. Лицо у него обострилось, брови и усы ощетинились, шагал он так твёрдо, точно бил землю ногами, точно больно сделать ей хотел.
Уже светало. Небо серое, неласковое; в овраге царила угрюмая тишина; только ручей вёл свою однообразную, тусклую речь.
Но вот раздался шорох… Должно быть, ком земли покатился на дно оврага. Проснулся грач и, тревожно крикнув, полетел куда-то. Потом синица прозвенела. В сыром, холодном воздухе оврага звуки жили недолго — родятся и тотчас же исчезнут…
Фарфоровая свинья
…Она стояла на каминной доске, рядом со старинными часами, была очень хорошо сделана и считала себя лучше всех в кабинете.
Её ближайшим соседом был бронзовый Меркурий; он помещался на мраморном утёсе, в который был вделан циферблат часов. Тут же находился маленький чёртик из папье-маше, гипсовый бюст Гейне и две вазы с высушенными цветами. Все они давно уже стояли на каминной доске, прекрасно знали друг друга и, когда в кабинете никого не было, — вступали в беседу друг с другом. В эту ночь у них не было никакого основания отступать от усвоенной ими привычки…
Как только горничная погасила лампу и ушла, свинья недовольно сказала:
— Фи-и, как я не люблю света!..
— Каждый раз вы с этого начинаете, — заметил ей чёртик из папье-маше.
— Ну так что же? А всё-таки я повторяюсь не так часто, как часы, — возразила свинья.
— Ба! Часы! — воскликнул бюст Гейне. — Вы знаете, господа, ведь они скоро отметят людям наступление нового и последнего в столетии года!..
— Как это важно! — пренебрежительно отозвалась свинья. — Точно они не делают этого каждый год…
— И каждый год есть последний в столетии, — сказал чёртик.
— Так, так! — сказали часы.
— А смешная это привычка у людей — ежегодно в конце декабря воображать, что, пока они существуют на земле, возможно что-нибудь новое, — проговорил бюст Гейне.
— Это вы о чём? — спросила свинья, — она была не из догадливых.
— Да об этом, новом годе…
— Да, да! — воскликнула свинья.
— А это, знаете, просто объясняется, — сказал чёртик. — Люди несчастны и ленивы, сделать что-нибудь новое сами они не могут, а жить — скучно! И вот они представляют себе, что новое может явиться на земле помимо их усилий…
— Люди ленивы — это так! — докторально подтвердила свинья. — Они потому и несчастны, что, ленивы… и потом — ведь они ещё и глупы… А в сущности — так просто быть счастливым! Что такое счастье? Довольство собой… и ничто иное…
— О? — воскликнул бюст Гейне. — А знаете, сударыня: тот, кого я изображаю, пожалуй, не согласился бы с вами…
— Ну, уж я не знаю, кого вы там изображаете… полагаю, однако, что всякий должен быть самим собой и — только. И уверена, что если б соловьи захотели быть свиньями, они стали бы смешными, но не лучше.
— Гм! — сказал бюст Гейне, — однако, если б я был только самим собою, то, наверное, не имел бы такой красивой формы… ведь я — просто гипс…
— Это хорошо, что вы скромны и сознаёте свои недостатки, — благосклонно одобрила свинья бюст Гейне. — Но что же мешает вам сделаться свиньёй… если вы недовольны тем, что вы есть?
— Я, право, не думаю, что… это лучше…
— Фу, какой вы… глупый! Уже походить на простую свинью очень приятно, а если кто сравнится со мною, — тот достиг возможного на земле совершенства. Мы, йоркширские свиньи — я ведь йоркширской породы, — вы это знаете?
— О, да! Вы частенько говорите нам о вашей генеалогии…
— Так, так! — сказали часы.
— Мы, йоркширские свиньи, давно уже выработали себе… э… так сказать, проспект жизни… Это очень просто, хотя чрезвычайно умно…
— Вот о чём вы ещё никогда не говорили… — заметил чёртик, усмехаясь.
— Мы, йоркширские свиньи, всегда были такими, какой вы видите меня, — важно говорила фарфоровая свинья. — Это потому, что мы, прежде всего, убеждены в пользе и необходимости хорошего питания. Обмен соков важней обмена мыслей — и — что такое живая, хорошая мысль? Анализируйте её… хотя бы у человека, совершенного в моём смысле, и, я уверена, — вы всегда найдёте в ней немножко хорошего ростбифа, две-три капли красного вина, спаржу, трюфели, свежую дичь, наконец — шампанское, которое даёт ей блеск и игру… Следующее за питанием место нужно отдать идеям… мы живём в такое время, когда явиться в общество без какой-нибудь идеи так же неприлично, как без галстуха… И вот что особенно важно и требует много вкуса и ума — это уменье выбирать хорошие, удобные идеи… Дело, видите ли, в том, что многие из них ядовиты и отравляют самочувствие. Вообще же, — и это самое лучшее, — нужно стараться иметь идеи при себе, но отнюдь не в себе, — к сожалению, это не всем доступно… да. Для употребления в обществе следует выбирать идеи простые, здоровые… например: дважды два — четыре, голодный — должен есть, наука — всесильна, личность — должна быть свободна, но в разумных пределах, бить блох — жестоко, но не безнравственно… и так далее в этом духе. В сущности, это даже и не идеи, а… так себе, но, во всяком случае, это нечто необходимое для порядочного человека, и без таких формул его никто не признает за образованного и развитого… Говорить же о всём этом нужно с… твёрдостью и так, будто кроме вас никто не знает того, о чём вы говорите, хотя бы говорили о недосягаемости небес… Впрочем, о небесах самое лучшее совсем не говорить… дело в том, что никто из нас, йоркширских свиней, не видал их, и, право, я не уверена в том, что они существуют… Однажды, впрочем, кто-то из наших видел в луже отражение чего-то… пустого… знаете — совершенно пустого — может быть, это и есть небеса?.. Если так, то — какая в них польза? И что можно сказать о них?.. Намеченные мною