подождать, потому что тяжело мужику по нынешним дням… недороды, болезни, слабость к вину — всё это, так сказать, под корень его сечет, а тут школы, читальни… Что с него взять при таком порядке? Совсем нечего с него взять, — уж поверьте мне!
— Вам это известно, Никита Павлыч, — убежденно, но вежливо сказал Исай и благочестиво вздохнул.
— Еще бы! Семнадцать лет хожу вокруг него. Я на счет учения так полагаю: ежели во благовремении, то оно может принести пользу всякому человеку… Но, ежели у меня в брюхе, извините, пусто, — ничему я учиться не пожелаю, кроме как воровству…
— Зачем вам учиться! — почтительно и ласково воскликнул Исай.
Мамаев взглянул на него и искривил губы.
— Вот мужик, — Кирилка! — позвал земский. — Вот мужик, — обратился он к нам с некоторой торжественностью на лице и в тоне, — это, рекомендую, недюжинный мужик, бестия, каких мало! Когда горел «Григорий», он, оборванец этот… собственноручно спас шестерых пассажиров, поздней осенью часа четыре кряду, рискуя жизнью, купался в воде, в бурю, ночью… Спас людей и скрылся… его ищут, хотят благодарить, хлопотать о медали… а он в это время ворует казенный лес и схвачен на месте преступления! Хороший хозяин, скуп, сноху вогнал во гроб, жена, старуха, бьет его поленом. Он пьяница и очень богомолен, поет на клиросе… Имеет хороший пчельник и при всем этом — вор! Паузилась тут баржа, он попался в краже трех мест изюму, — извольте видеть, какая фигура?
Все мы внимательно посмотрели на талантливого мужика. Он стоял пред нами, спрятав глаза, и шмыгал носом. Около его губ играли две морщинки, но губы были плотно сжаты, и лицо решительно ничего не выражало.
— И вот мы спросим его: Кирилка! Скажи — какая польза в грамоте, в школах?
Кирилка вздохнул, почмокал губами и не сказал ничего.
— Ну, вот ты грамотный, — строже заговорил земский, — ты должен знать лучше тебе жить оттого, что ты грамотный?
— Всяко бывает, — сказал Кирилка, наклоняя голову еще ниже.
— Да нет, все-таки — ты читаешь, ну, что же, какая польза от этого для тебя?
— Пользы, оно, конечно, нет, чтобы, значит, прямо взять ее… но ежели рассудить, то… учат, стало быть, в пользу это им…
— Кому — им?
— Учителям, стало быть… земству, значит, и вообще… начальству!..
— Дурак же ты! Тебе-то, тебе — есть польза?
— Это — как угодно, ваше благородие…
— Кому угодно?..
— Вам… значит, как вы начальник…
— Пошел прочь!
У земского концы усов вздрагивали и лицо покраснело.
— Вот видите, он ничего не сказал, но его ответ ясен. Нет, господа, прежде, чем учить мужика азбуке, нужно — дисциплинировать его!.. Он испорченный ребенок, да! но он и — почва! Вы понимаете?.. Основание пирамиды государственного строя… и вдруг — колеблется! Вы понимаете серьезность такого… э… в… беспорядка?
— Дело ясное, — сказал Мамаев. — И, действительно, следует укрепить…
Так как и я интересуюсь судьбой мужика, я тоже вступил в разговор, и скоро мы в четыре голоса горячо и озабоченно решали судьбу его. Истинное призвание каждого из нас — установлять правила поведения для наших ближних, и несправедливы те проповедники, которые упрекают нас в эгоизме, ибо в бескорыстном стремлении видеть людей лучшими мы всегда забываем о себе.
Мы спорили, а река, как огромная змея, ползла пред нами и терлась о берег своей холодной серой чешуей.
И наш разговор извивался змеей, раздраженной змеей, которая бросается из стороны в сторону в своем стремлении схватить то, что ей необходимо и что ускользает от нее. От нас ускользал предмет разговора — мужик. Кто он? Он сидел на песке недалеко от нас; он молчал, и лицо его было бесстрастно.
Мамаев говорил:
— Не-ет-с, он не глуп! Он даже о-очень не дурак… его довольно трудно объехать на кривой… Земский начальник раздражался:
— Я не говорю — глуп! я говорю — распущен! Поймите! Живет без должной опеки над ним, как несовершеннолетним, — вот в чем корень неурядиц его жизни…
— А я, с позволения сказать, полагаю так, что он — ничего! Божия тварь, как и все… Но — извините! обалдел он… от неустройства бытия своего лишился надежд…
Это говорил Исай, говорил голосом елейным и почтительным, сладко улыбаясь и вздыхая, его глазки робко щурились и не хотели смотреть прямо, а кила сотрясалась, точно в ней было много смеха, он желал вырваться на воздух и не смел. Я же утверждал, что мужик — просто голоден и что если бы дать ему вволю хорошей пищи, то он, наверное, исправится…
— Вы говорите — голоден? — раздраженно воскликнул земский. — Но, чёрт возьми, почему? Нужно понять, по-че-му он голоден? Почему, скажите ради бога, сорок. пятьдесят лет тому назад он не знал, что такое голод?
Я говорю… я… я вот сам голоден! Да, чёрт, в данную минуту, я сам, по его милости, голоден! А! Как это вам нравится? Я приказывал переправить сюда лодки и ждать меня… Приезжаю… Сидит Кирилка. Тьфу! Нет, это, я вам скажу, просто идиоты…
— Действительно, — очень бы приятно покушать! — меланхолически сказал Мамаев.
— Н-да, — вздохнул Исай…
И все мы, раздраженные спором, уже не раз сердито фыркавшие друг на друга, замолчали, объединенные желанием есть, и посмотрели на Кирилку, который под нашими взглядами передернул плечом и стал медленно стаскивать шапку с своей головы…
— Как же это ты, брат, насчет лодки-то?.. — укоризненно сказал Исай.
— Да ведь что же лодка?.. Хоша бы она и была — ее не съешь…виновато ответил Кирилка. Мы все четверо отвернулись от него.
— Шесть часов сижу здесь, — объявил Мамаев, взглянув на золотые часы, вынутые им из кармана, — из своего кармана, должен я прибавить.
— Вот извольте видеть! — раздраженно воскликнул земский и повел усами. — А эта бестия… говорит — скоро образуется затор… Ты! скоро, что ли?
Очевидно, земский полагал, что Кирилка имеет некую власть над рекой и движением льда по ней, и было ясно, что Кирилка действительно виновен в этом, потому что вопрос земского привел в движение все члены мужичонки. Кирилка двинулся на самый край бугра, прикрыл глаза ладонью и стал, наморщив лоб, смотреть вдаль, зачем-то дрыгая левой ногой и шевеля губами, как будто он шептал заклинания реке.
Лед шел сплошною массой, синеватые льдины с глухим шорохом лезли одна на другую, ломались, трещали, рассыпались на мелкие куски: порою между ними появлялась мутная вода и исчезала, затираемая льдом. Казалось, огромное тело, пораженное накожной болезнью, всё в струпьях и ранах, лежит пред нами, а чья-то могучая невидимая рука очищает его от грязной чешуи, и казалось — пройдет еще несколько минут — река освободится от тяжелых оков и явится перед нами широкая, могучая, прекрасная, сверкнут из-под снега и льда ее волны, и солнце, прорвав тучи, радостно и ярко взглянет на нее.
— Теперь уж — сичас, вашбродие! — оживленно воскликнул Кирилка. Редеет, — эна там! вона у косы!
Он простирал руку с шапкой вдаль, где я ничего не видел, кроме льда…
— До Ольховой далеко?
— Ежели прямо идти, верст пять, вашбродие…
— Ч-чёрт… гм! Может быть, у тебя есть что-нибудь? Картофель, хлеб?
— Хлеб?.. Это точно, хлеб есть… А картофелю нету… не родилось его ныне, картофелю-то…
— С тобой хлеб?
— Хлеб-то? за пазухой, вон он…
— На кой чёрт ты носишь его за пазухой?
— Да его немного, вашбродие, фунта с два… и опять же — теплее он от этого…
— Э, дурак… Надо было давеча еще кучера послать в Ольховую! Молока бы, что ли, выпить… но этот все твердит — чичас! чичас!.. Этакая мерзость!
Земский начал зло дергать усы, а Мамаев ласково уставился на пазуху мужика, который стоял, понурив голову, и медленно поднимал к ней руку с шапкой. Исай делал Кирилке какие-то знаки пальцами; мужик взглянул на него и стал бесшумно подвигаться м его сторону, обернув лицо к спине земского начальника.
Лед редел, между льдинами являлись трещины, точно морщины на скучном, бескровном лице. Играя на нем, они придавали реке то одно, то другое выражение, всегда одинаково мудрое, всегда холодное, но — то печальное, то насмешливое, то искаженное болью. Сырая масса облаков смотрела на игру льда неподвижно, бесстрастно, шорох льдин о песок звучал, как чей-то робкий шёпот, и наводил уныние.
— Дай мне, брат, хлебца! — услыхал я подавленный шёпот Исая.
И в то же время Мамаев густо крякнул, а земский громко и сердито сказал:
Мужичонка сорвал одной рукой шапку с головы, другую руку сунул за пазуху и, положив хлеб на шапку, протянул его к земскому, изогнувшись чуть не в дугу. Взяв хлеб в руку, земский брезгливо оглянул его и с кислой улыбкой под усами сказал нам:
— Господа! Все мы, я вижу, являемся претендентами на обладание этим куском, и все мы имеем на него одинаковое право, — право людей, которые хотят есть… Что же? Разделим пополам… сию скудную трапезу… Чёрт возьми! вот смешное положение, но, поверите ли, торопясь застать дорогу, я так спешил… Извольте…
Отломив себе, он подал кусок хлеба Мамаеву. Купец прищурил глаз, склонив голову набок, и, измерив хлеб, откромсал свою долю. Остатки взял Исай и разделил со мною. Мы снова сели в ряд и стали дружно, молча жевать этот хлеб, хотя он был похож на глину, имел запах потной овчины и квашеной капусты и… неизъяснимый вкус…
Я ел и наблюдал, как по реке плывут грязные лохмотья ее зимних одежд.
— Вот, — говорил земский, с упреком глядя на кусок в своей руке, извольте видеть — это хлеб! В то время, как за границей крестьянин имеет вино, сыр, пшеничный хлеб, — наш мужик ест… эту гадость. Мякина в нем, кислота какая-то… и этим питаются накануне двадцатого столетия!.. А почему?
Так как вопрос был обращен к Мамаеву, купец тяжело вздохнул и скромно ответил:
— Пишша не тово… не располагает…
— А по-че-му-с?
— Истощала почва земли… так сказать…
— Хм! Полноте! Эти разговоры об истощении земли — просто выдумка земских статистиков…
Кирилка вздохнул и поправил шапку на голове.
— Ты! Скажи — земля родит? — обратился к нему земский.
— Да ить… она всяко… когда ей в мочь, то она — сколько угодно!
— Не виляй! Говори прямо — родит?
— Вре-ешь!
— Ежели руки к ней, то она — ничего…
— Ага-а! Вы слышите — руки! Вот потому-то она и не родит, что рук к ней некому приложить… Что мы видим? Пьянство