лицах стыд и смущение, большинство равнодушно и тупо; две-три рожи испорчены противными минами ханжества, и это как раз самые сытые и плотные фигуры в общей массе усталых, тощих, ободранных людей с подведёнными животами и растерянными взглядами.
На нарах четвёртого класса все места заняты, и, свесив оттуда головы, публика, тоже не особенно сытая, молча смотрит на палубу, посреди которой располагаются новые пассажиры. Высокий, бородатый, угрюмый мужик в худом армяке и в лаптях роется в пещуре, достает краюху чёрствого пшеничного хлеба и протягивает вниз бабе, закачивающей на руках плачущего ребёнка:
— Пожуй да дай ему…
— Спаси Христос!
Она жадно ломает зубами хлеб, торопливо жуёт его и… проглатывает.
— А ты ребёнку-то сначала дай, — укоризненно говорит старик.
— Дам, родной, дам, — сконфуженно говорит баба, снова жуёт и, вытащив пальцем из своего рта жвачку, отправляет её в рот ребёнка.
Ребёнок присасывается к её пальцу, раскрывает глаза, закрывает их и урчит… Это, знаете, странный такой голодный звук маленького животного, которое долго хотело есть и вот ест, наконец, — ест и радо всеми фибрами своего тела.
Рядом с бабой сидит на палубе, поджав колени, маленький старичок с красными больными глазами. Он поднимает голову к подавшему хлеб и, указывая на бабу, говорит:
— Дочь моя… со внуком.
— Так, — отвечает старик с нар.
— А вы кто будете? — допрашивает дед, ласково моргая глазами.
— Плотники…
— Издалече?
— С Васильсурского…
— А как там?
— Везде одинако истощала почва земли.
…В другом месте голодающих окружили матросы и сумрачно слушают рассказ бойкой бабы, обвешанной четырьмя детьми мал мала меньше.
— И вот, судари мои, как пришло нам совсем уж невмоготу, и надумали мы всей деревней в кусочки пойти… Большаки же у нас кто куда по работу разбрелись, а мы вот собрали ребятишек, да и пошли: авось, мол, бог да добрые люди прокормят кое-как…
— Твои всё ребята-то? — спрашивает один из матросов.
— Не-е… двое-то, вот эти, мои… а эти двое — сестрицы… Она приспособилась у меня на лесопильню в стряпухи, а ребятишек-то мне сдала… Вот я с ними и пустилась… авось, господь помилует!
— Трудно с четырьмя-то?..
— Да ведь что поделаешь!.. Терпеть надо…
…Около машины — группа детей. Они смотрят, привстав на цыпочки, в стёкла и переговариваются.
— Ишь, как ворочат! — говорит один.
— А масло-то… так и капаит!..
Один из них увлечён работой машины и, серьёзный, с надутыми щеками, должно быть, невольно подражает движению поршней, тыкая в воздух худыми кулачонками. Быстро подходит ещё один маленький и чумазый человек, босой, в рваной ситцевой рубашке. Он дёргает товарищей за одежду и вполголоса, торопливо, с горящими глазами говорит:
— Братцы! Вон там стряпают повары — целых три… бе-елые… говядины у них — страсть сколько!
— Подём поглядим…
— Прогонят, — нерешительно возражают ему.
И, топая по палубе ножонками, покрытыми- грязной корой, они идут прочь от машины, смотреть на говядину, которой «страсть сколько!»
…Мужик, высокий и худой, в бабьей кацавейке и в лохматой шапке на голове, стоя в группе пассажиров, рассказывает, умно и сконфуженно улыбаясь:
— Решились… потому что других ходов нету нам, кроме как по миру. Повздевали на себя что похуже, для жалости, стало быть, да и пошли…
— Пойдёшь, ежели выжимает из деревни-то!
— Пошли… думаем, всё-таки на людях…
— Конечно… человек человеку должен помочь…
Кое-кто из пассажиров третьего класса делится с ребятишками хлебом; какая-то женщина в красном платье и с нахальным лицом взяла себе на руки беловолосую девочку лет двух и поит её молоком из бутылки. Человек в длинном чёрном кафтане, в шляпе и с длинными волосами, обрамляющими постное лицо, — очевидно, начётчик-старообрядец, — ломает колобашку на равные куски, а его окружили ребятишки и жадными глазами измеряют доли хлеба.
…На пароходе стон стоит… Плачут голодные дети у груди голодных матерей; матери поют и шипят, успокаивая их; всюду раздаются медленные, нескладные речи, прерываемые вздохами, и всё это, сливаясь с глухим гулом машины, образует скорбный шум, от которого в голове и на сердце становится тяжело и больно…
— Матрос-от подошёл с решетом, а повар-то почерпнул из котла говядины — большущей такой ложкой! — и вывалил ему в решето, — раздаётся захлёбывающийся от волнения детский голос.
— Много?
— Ужасти!
— Пять фунтов?
— Бо-ольше!
— Нам бы…
Это — детские грёзы.
…Эх! «Истощала почва земли!..»
В туманный и дождливый день у ворот кладбища маленькая группа людей, стоя в луже грязи, торговалась с извозчиками.
— Пятиалтынный! — густым басом восклицал высокий и тучный священник в ответ на дружные крики извозчиков, просивших по четвертаку.
— Ах, какие вы бесстыжие! — укоряла их одна из четырёх женщин, окружавших священника. Одна держала зонт над его головой и сама плотно жалась к его боку, стараясь укрыться от дождя, мелкого, как пыль.
— Погоди, мать, не толкайся! — говорил священник, внушительно приподнимая кверху правую руку. — Ну, за пятиалтынный везёте?
— Ах, какие вы жадные! — огорчённо восклицала матушка, нетерпеливо переступая по грязи с ноги на ногу. На её худом лице с большими круглыми глазами пылало негодование, и она, высоко подобрав свою юбку, так нетерпеливо дёргала её, точно хотела бежать.
— Далеко ли тут? — говорила она, убедительно качая головой. — Вы подумайте — далеко ли?
Но извозчики не хотели думать. Ожесточённо дёргая вожжами и раскачиваясь на козлах, они кричали, перебивая друг друга:
— Помилуйте, батюшка! Не торгуйтесь, матушка! Пожалуйте! Притом же — за упокой души…
Дьякон, псаломщик с крестом в руках и ещё три женщины, укутанные в большие платки, тоже возмущались жадностью извозчиков и ревностно поддерживали оживление торга. Они очень шумели пред входом в обитель вечного покоя, и холодный ветер, точно желая скорее прогнать их, сбрасывал им на плечи крупные капли дождя с ветвей берёз и лип, уныло осенявших каменную ограду кладбища…
Нищие, в грязных и мокрых лохмотьях, окружали этих людей и, разбрызгивая грязь своей тяжёлой обувью, болезненно и назойливо ныли:
— Подайте Христа-а ра-ади…
— Копеечку за упокой её душеньки — пода-айте!
— Поминаючи усопшую…
— Фу, какие ненасытные! — кричала матушка, высовывая голову из-под зонта. — Да ведь вам уже подали… ведь получили вы по баранке… Ай-я-яй! Как вам не стыдно!
Понуро опустив головы, четыре лошади вздрагивали, стряхивая с себя воду, и покорными глазами косились на своих хозяев, ожидая привычного окрика или удара кнутом.
— Батюшка! — решительно воскликнул один извозчик, — желаете поехать за двугривенный?
— Пятиалтынный… — отрицательно качнул головой батюшка.
— Боже мой, какие…
Но прежде чем попадья кончила начатый упрёк, извозчик озлоблённо хлестнул лошадь кнутом и поехал прочь. Другие извозчики тоже задёргали вожжами…
— Ну, ладно! Ну — давай! — махнул рукой священник. — За двугривенный давай! Садись, мать, на этого… полезай, отец дьякон! Садитесь все… Пошёл с богом!.. Стой, стой! А где… внук?
— Ай матушки! Где он? — пугливо воскликнула попадья.
— Извозчик, стой! Отец дьякон, а? Бабы, вы как же это? чего вы смотрите? — строго спрашивал священник.
Женщины, уже сидевшие на пролётках, стали слезать в грязь, растерянно бормоча что-то.
— Экий какой… шельмец! — угрюмо ворчал дьякон, тоже спрыгивая с пролётки. — У могилы остался, видно… Вы, отец Яков, поезжайте, не беспокойтесь, а я с Кириллом останусь… мы привезём мальчонку…
И, подобрав рясу, дьякон пошёл к воротам кладбища, внимательно глядя себе под ноги.
— Да, да — как же? — говорил священник, усаживаясь на пролётке и следя, чтоб широкие одежды его не попали в колесо. — Надо его найти… он мне поручен… и прочее такое! Извозчик, трогай! На могиле, отец дьякон, ищи его… на могиле!
Две пролётки с дребезгом поехали. На передней сидел священник с женой, на второй — три женщины, а третья со псаломщиком осталась у ворот. Псаломщик поставил большой крест — себе в ноги, обнял его руками, прижал к груди, а потом засунул руки в рукава пальто и наклонил голову на левое плечо, чтоб защитить от дождя щёку. Нищие исчезли как-то вдруг, точно грязь поглотила их и они растворились в ней.
— Вот торговались, небойсь… а теперь я стой и дожидайся чего-то… сказал извозчик, глядя вслед уехавшим. Псаломщик, тоже недовольный этим ожиданием под дождём, промолчал.
— Кого потеряли-то? — подождав, спросил извозчик.
— А тебе что?
— Мне-то? А ничего… только вот — жду я…
— И подождёшь! — хмуро сказал псаломщик.
— Известно — подожду… Однако у старухи-то, у покойной, слышь, деньги были…
— Ну?
— Кому же это она их определила?
— Не тебе…
— Известно, не мне… Кабы мне — я бы и не спрашивал… а я спрашиваю на церковь, мол, или как?
— На воспитание её внука священнику нашему, — сообщил псаломщик, ёжась от дождя, попадавшего ему за воротник пальто.
— Та-ак! — сказал извозчик. Потом он спросил, велик ли внук и сколько осталось денег, но псаломщик уже не отвечал ему.
— Стало быть, невелик он, внук-то, коли некуда его девать, кроме как на воспитание, — вслух умозаключил извозчик. Его лошадь взмахнула хвостом — он обругал её, ударил вожжами и умолк. Дождь сыпался беззвучно, а голые и мокрые ветви деревьев, качаясь под ударами ветра, вздыхали и стонали.
А на кладбище, под одним из бесчисленных крестов его, стоял маленький мальчик с лицом, распухшим от слёз. Он съёжился в чёрный комок и молча смотрел на бугор земли пред ним, — свежий, только что утрамбованный лопатами бугор мокрой глины. Часто с вершины бугра, бесшумно скользя по его боку, сползал к ногам мальчика комок земли. Мальчик следил за его движением светлыми и печальными глазами и вздыхал тихонько. В одном углу кладбища хоронили бедных, тут не было ни одного памятника из камня, не было и деревьев вокруг мальчика; стояли только одни деревянные, простые чёрные, зелёные, белые, неокрашенные, гнилые и искривлённые кресты, — все мокрые от дождя и красноречивые в своём торжественном молчании. Мальчик стоял, прислонясь к большому чёрному кресту, упорно смотрел на новую могилу и не видел ничего, кроме этого мокрого коричневого бугра, таявшего под дождём.
На чёрном мохнатом пальто мальчика осели мелкие серебристые капельки дождя, и тоскливое лицо его тоже было мокро. Он держал руки в карманах и голову склонил на грудь. Из-под круглой шапки выбилась прядь рыжеватых волос и прилипла к его правому виску. И, одинокий среди множества крестов, символов страдания, он своим белым и печальным личиком тронул сердце дьякона, подошедшего к нему с раздражением за прогулку среди могил по грязи и под дождём.
— Ну, чего же ты стоишь тут, Петрунька? — сказал дьякон, взяв его за руку. — А мы тебя ищем… все уже